Твоя телесная оболочка и твоя духовная суть только в нерасторжимом единстве могли служить делу позитивизма в окружающем мире. Свет есть не что иное, как разреженный и одухотворенный огонь. А ты — ты будешь так лучезарна!
XLII
Когда я, подвергнув испытанию преданность Шевалье, начала искусно взывать к его совести, он опять пообещал прекратить свои ночные прогулки:
«Я клянусь тебе всем для меня святым, что больше не изменю Абеляру».
Уверяя меня самым решительным образом, что его можно признать только лишь жертвой, он показал мне свое тело, серебристое от шрамов.
«Смотри, что сделал со мной этот подонок. Я родился на свет, чтобы страдать! Я более сир, чем само одиночество, более неприкаян, чем само забвение, я гаже гнили и тлена. Утешь меня!»
В унынии Шевалье мрачнел — точно чернели лучи солнца, вдруг ставшего холодной звездой. Но как недолги были его разочарования!
«Больше всего мне жаль Абеляра. Он не сказал мне ни слова, но представляю себе, что он думает. Он так слаб, его ничего не стоит сломить. Я уверен, он не смеет жаловаться из страха, что я рассержусь и порву с ним. Я сам себе противен. Паразит я первостатейный. Приживал и кровосос».
Абеляр прислал мне письмо, написанное тонкой кисточкой на фарфоровой чашечке:
«Насколько мне стало известно, акушер сомневается. Я уверен, что он не повредит вам во время родов. Никому не разрушить созданное самой Природой. Позвольте мне выразить восхищение вашей непоколебимой стойкостью».
Как редко люди науки, вроде этого акушера, обладают подлинно научным умом! Посмотришь на них с их сединами и морщинами — как нелепо пропитаны они насквозь грубым рационализмом!
Мне приснилось в ту ночь, что ты вела меня, держа за руку, по улице, на которой было множество кафешантанов. Стальная львица подкралась к нам, прыгнула как-то странно и застыла в геральдической позе. Крошечная всадница поднесла нам с тобой бочонок, пробитый стрелой.
XLIII
За неделю до твоего рождения я видела сон, в котором ты говорила на языке птиц. Ты стояла на высокой башне, одетая девой-философией, с факелом в руке. На туго натянутом канате сами собой удерживались в равновесии стул и пищаль. На террасе ученая женщина в высокой докторской шапочке начищала золотые монеты и одну за другой складывала их к подножию башни. Когда она закончила свою работу, пищаль сама выстрелила, и твой факел рассыпал во все стороны золотые искры.
Я была уверена, что ты говорила на языке звуков, на языке, основанном исключительно на ассонансах, на языке птиц. И я знала: не буквальный смысл будешь ты воспринимать, но дух всего сказанного и написанного.
Шевалье же, у которого в голове гулял сильнейший ветер, истолковал мой сон по-своему, столь же сентиментально, сколь и поверхностно:
«На берегу ручья мы слышим щебет твоей балерины, улетающей с пеной волн».
Еще приснился мне в другую ночь маленький человечек, нагой, как истина; сидя на природном камне мудрости, он учил тебя изначальному языку, источнику всех существующих наречий. То был язык, служивший Адаму, когда он нарекал все сущее, язык птиц, язык, который был заложенным в нас инстинктом и голосом Природы.
«Если ты будешь и дальше рассказывать мне сны вроде этого, придется сказать, что ты изрядная бестолочь, хоть и всезнайка».
Когда я излагала самые разумные свои мысли, Шевалье, становясь вдруг циничным и глупым, только зубоскалил. Но я узнала, что сны мои он пересказывал своему другу, когда увидела акварель, написанную Абеляром для меня. Три Сына Солнца были изображены на ней, похожие, как три капли воды, с тремя разными подписями: «дипломатический язык», «придворный язык» и «универсальный язык».
В ту ночь, оттого что тоска нахлынула на меня, я играла на пианино, как Бенжамен когда-то, и музыка вознесла меня в головокружительную высь, к горним вершинам истины.
XLIV
Шевалье было не занимать ума, потому он и выносил бремя излишеств, неизбежных при его разгульной и беспорядочной жизни. И все же, утверждая порой, что чего-то не «разумеет», он неосознанно чувствовал: Природа «разумеет всегда».
«Вот ты думаешь, что изначальный язык, которым будет владеть твоя дочь, уже понимают животные. Что за вздор! Лично я могу поклясться, что говорю как думаю».
Вот почему он сплошь и рядом изъяснялся так, будто предпочитал нагой истине до блеска отшлифованный обман. Он находил удовольствие в завуалированной лести и угодливом притворстве.
Читать дальше