Но вот Карпухин разгибается — заметил, что на него смотрят, подбородок угрожающе выдвинулся вперед... Таким подбородком удобно заколачивать гвозди.
Хорошилова кончила, села, вытерла вспотевший носик платочком. Заскрипели стулья. Теперь все снова смотрят на ребят: иные — возмущенно, иные — недоверчиво...
— Переходим к обсуждению,— глухо проговорил Карпухин.— Прошу высказываться!
— Все ясно!..— с готовностью подхватил толстенький, похожий на пингвина, и значительно огляделся вокруг.— Все ясно! — повторил он и постучал по столу тупым концом карандашика.
У него был очень довольный вид: точь-в-точь петух, который нашел червяка и хвастается перед курами.
«Ничего тебе не ясно, дурак!» — с тоской подумал Клим и вскинул руку:
— Можно мне?..
— Вам еще дадут возможность...
— Нет, я сейчас!..— Клим поднялся, не обращая внимания на предостерегающие возгласы.
Да-да, именно сейчас, только сейчас! Это не пятая школа, где им заткнули рот, члены бюро должны знать правду!..
Он стоял, ослабив одну ногу, и не думал садиться, он просто ждал, пока все уляжется.
— Есть дисциплина, товарищ,— строго сказал сухощавый парень, по виду — студент.
— А что им дисциплина,— весело потирая руки, откликнулся Пингвин, которого Клим возненавидел с его первого слова.— А что им дисциплина?.. Вы же слышали!.. Может быть, мы их попросим удалиться за дверь и вызовем, когда надо?..
— Пускай говорит, чего там,— подал густым баском парень с руками рабочего, сидевший возле княжны Тамары.
Она смотрела на Клима, негодующе сдвинув черные брови.
Ему все-таки дали слово, и он заговорил, прислушиваясь к собственному голосу и удивляясь, как ровно и спокойно он звучит.
— Товарищ Хорошилова восемь раз повторила здесь, что у нас грязные душонки, и девять раз — что мы огульно охаяли советскую молодежь. Может быть, я ошибся в подсчете,— я пальцы загибал,— тогда пусть меня поправят... Я не знаю, через какой микроскоп изучала наши души товарищ Хорошилова, но она ни разу толком не прочитала ни нашей пьесы, ни нашего журнала. Иначе нам бы не приписывалась такая чепуха...
— Они терроризируют членов бюро! — вскрикнула Хорошилова, возмущенно озираясь по сторонам.
— Никого мы не терроризируем,— продолжал Клим.
Он выбрал девушку в бордовом и все время смотрел только на нее.
— Мы никого не терроризируем, просто мы хотим, чтобы бюро правильно поняло, в чем действительно мы виноваты...
— А вы не за членов бюро, вы за себя, за себя беспокойтесь! — бросил толстячок.
Клим поморщился.
— В том-то и дело, что мы выступаем против тех, кто беспокоится только за себя... Нас обвиняют в клевете на советскую молодежь. Но на нее клевещут другие — те, кто выдает за советскую молодежь семнадцатилетних обывателей и мещан. Здесь говорилось, что мы — против комсомола. Неправда: мы только против дряни, примазавшейся к нему... Нам приписывают нигилизм, неуважение к авторитетам... Нет, мы — не нигилисты. Мы признаем авторитеты тех, кто учит нас бороться, а не тех, которые учат нас лицемерить! Да, мы молоды, но великий поэт Уитмен сказал: «Мы — живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил»... В чем же мы виноваты? В том, что мы хотим жить, а не прозябать, быть бойцами, а не дезертирами?.. Наша вина в другом. Мы боролись в одиночку, действовали как индивидуалисты. Не пришли сюда, к вам, не подняли комсомольцев всего района, всего города — против равнодушия, против обывательщины, против тупости... Мы этого не сделали. Мы... Вышло так, что мы оторвались от масс... Забыли, что мы — только частичка огромного комсомола... В этом наша вина. Наказывайте нас за это.
Ему казалось, он говорит совершенно спокойно, и однако, закончив и уже опустившись на стул, Клим заметил, что весь дрожит, как в ознобе. Особенно трудно дались ему последние, самые беспощадные слова.
Майя украдкой сжала ему руку на сгибе локтя; он вопрошающе покосился на Игоря — тот слегка кивнул, снисходительно усмехнулся; дескать, ладно, сойдет и так... Клим знал, что Мишка, и Кира с ним тоже согласны. И согласна та девушка в бордовом, княжна Тамара — он видел это по ее заблестевшим глазам, по тому, как напряженно слушала она, приоткрыв полные яркие губы, и согласны остальные члены бюро, потому что сказал он обо всем честно и открыто, и сказал то, что хотел, и сказал хорошо.
По крайней мере, так ему казалось в первое мгновение, пока все молча смотрели на него и на его друзей, а потом произошло что-то странное, никак не укладывающееся у него в голове, и он недоумевал, отчего во всем, что он сказал так просто и ясно, хотят видеть не тот прямой смысл, который он вкладывал в свои слова, а что-то скрытое, побочное, утаенное...
Читать дальше