Кузьма Степанович был удивительным человеком, заботливо выпестованным предыдущим временем. Невысокого роста, благородная седина, скрывающая маленькую голову с изворотливым и хитрым умом. Бритое лицо актера для значительных ролей. Скупые отмеренные жесты. Кузьма Степанович не говорил. Его слова, произносимые установочным шепотом, падали, как капли из клепсидры. Он появлялся на работе на два-три часа в день, а все остальное время пребывал в сферах. Каких? У кого? Иногда возникали сомнения, что все это чудовищная липа поднаторевшего в бюрократии бездельника, но Кузьма Степанович так всем сумел внушить свою исключительную значительность, что эти мысли изгонялись из сознания.
К порогу кабинета Кузьмы Степановича все подходили в молчаливом ужасе. Шли к нему как к оракулу. И только выйдя из кабинета и остыв от священного транса, судорожно соображали: что же он конструктивного сказал? Что посоветовал? Что имел в виду под такой, например, фразой: «Надо поразмышлять». Кому поразмышлять? Ему поразмышлять или поразмышлять вопрошающему?
И тогда от оракула шли к жрецу-толкователю. К первому заму Кузьмы Степановича. На второй год работы Борис с ним и столкнулся. Как же быстро справился с ним этот пацан, фертик. Конфликт длился сутки. Наверное, эта быстрота напугала многих..
Борис Артемьевич Макаров, директор, 40 лет.
Через год я почувствовал, что в моей работе что-то буксует. С утра до глубокой ночи я сидел и контролировал готовые матрицы дисков, выбивал фонды, доставал новое оборудование, пытался улучшить быт рабочих. Шла та мелочовка, в которую входили и путевки, и новые столы, и ремонт помещения, а самое главное, новый репертуар, борьба за качество продукции, за реализацию каждого конвертика с вложенной в него пластинкой. Народ вокруг меня тоже зашевелился. Проходя по коридорам, я слышал, как из каждой аппаратной доносилась музыка, звучали голоса певцов. В комнатах и кабинетах спорили. Художники потребовали еще одну комнату и новую аппаратную для фотосъемок. Мы начали поговаривать о многокрасочных пакетах, о смене шрифтов, в лаборатории пошла какая-то таинственная работа по освоению стереозаписей на тех же пластмассовых пленках. К середине дня мой стол покрывался грудой материалов, которые нужно было сдавать в производство, письмами в инстанции, которые необходимо было подписать и отослать. Все это стекалось из разных отделов, в разных углах стояли необходимые скромненькие подписи людей, готовящих эти материалы. Но еще до того как заканчивался рабочий день, исчезал мой заместитель. У меня не было к нему претензий. Вроде бы дело сделано, он все прослушал, все подписал, выполнил все, что положено. Но через год работы у меня мелькнула мысль: мы все крутимся, придумываем, стараемся внести новую закваску в наше дело, а Сергей Николаевич, барственно попивая чаек, во время чтений и прослушиваний, работает, как счетовод в бухгалтерии, — от и до. Дебет — кредит — баланс. Подвел итог — ушел с работы. Чистенький, свеженький, барственный, интеллигентный. Я кручусь, как жернов на мельнице, а Сергей Николаевич, надевая на полноватую фигуру приталенное суконное пальто, в двенадцать часов уходит обедать не в нашу производственную столовку, а в ресторан. Он сидит там часа два с половиной. К трем возвращается, за час подписывает оставшиеся дела и через секретаря скидывает мне их на стол. Сегодня все должно уйти в производство, мне надо все перемолоть, а времени уже пять. Сергей Николаевич моет руки, досуха вытирает принесенным из дома льняным полотенцем и отбывает в свою личную жизнь. Он все сделал. А если внезапно возникают у сотрудников вопросы, появляется необходимость подписать бланки пропусков исполнителям, срочные ведомости, бюллетени, все это опять идет на меня.
Я попробовал поговорить со своим элегантным замом. Он выслушал мою сбивчивую речь, с неодобрением взглянул на пепельницу, в которой дымился окурок моей сигареты — в своем кабинете Сергей Николаевич не позволял курить никому, — вынул накрахмаленный платок, развернул его, вытер рот и сказал:
— А не потрудитесь ли вы, Борис Артемьевич, поточнее сформулировать свои претензии?
Он меня не понимал или делал вид, что не понимает. Как я мог объяснить человеку, который на пятнадцать лет старше меня, такие вещи, как инициатива, нравственность производственной солидарности. Мне было стыдно говорить прописи — время другое, темп другой, в этом темпе и надо жить. Разговора не получилось, я не мог сформулировать своих требований. Они больше относились не к форме работы, а к характеру мировосприятия. Черт с ним, решил я, лет через пять уйдет на пенсию, а я еще здоровенький, выдюжу. Это дерево мне не выкорчевать. Что такое совесть, объяснять трудно, но разговор со мною Сергея Николаевича окрылил. Он понял, что я слабак.
Читать дальше