— Разумеется. Я здесь уже третий месяц. Догадываюсь, с кем вы имели счастье беседовать до меня, — важно изрек Ниц.
— С господином из России по имени Джекоб. Он любезно познакомил меня с классификацией здешних обитателей собственного изготовления: «запчасти», «мушки», «мартышки». Еще таинственные «приматы», число которых крайне ограничено. Выходит, она в ходу не у всех?
— «Запчасти», «мушки», «мартышки»… — повторил Ниц, словно пробуя каждое словечко на вкус. — Разумеется, я знаком с классификацией господина Джекоба. Она чересчур поверхностна, на мой взгляд. И грубовата: кто-то может и обидеться. У меня в ходу другая: «верблюд», «лев», «ребенок».
— Тоже Ницше? Понимаю. «Верблюд» — тупая покорность судьбе и служение, «лев» — отвага и попытки вступить с судьбой в состязание, «ребенок» — игра и любопытство. В таком случае, говоря вашим языком, вы — «ребенок»?
— «Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, — пробормотал старик. — А чтобы завоевать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужно стать львом». О нет! — Он улыбнулся смущенно-горделиво. — «Ребенок» — ваш Яков. Большой и нелепый. А львы — те, кто основали клинику. Я же — вне каких-либо классификаций.
— Значит, вы из передумавших?
— Ну, что вы. Как можно передумать? «Во все времена моей жизни я испытывал неимоверный излишек страдания». Неимоверный… Полагаю, вы тоже, милый юноша, раз вы здесь. «Я страдаю всем существом и от всего существующего». Буквально, от всего! Видите, чайка выхватила из воды блестящую рыбку? Ужас этой серебряной рыбки в предчувствии неминуемой гибели, ее боль от птичьих когтей, впившихся в нежные бока — пронзают меня. Мне тоже до жути страшно и нестерпимо больно, поверите ли? — Ниц бормотал негромко и мечтательно, уставив большие, без блеска, глаза на океанские волны. — Еще мне больно от вашей толстокожести, Норди. Она царапает меня, как наждак, даже когда вы молчите. — Он покосился в мою сторону, но ответить я не успел. — Впрочем, я не жалуюсь, любезный мой друг, никоим образом не жалуюсь! «Сорвать лучший плод бытия значит: жить гибельно!» А вы знаете, что это такое — жить гибельно, упиваться смертельным отчаяньем, внечеловеческой мукой?! — Голос старика возвысился, глаза сверкнули в экзальтации. — Но иначе нельзя. Иначе не жизнь, а жалкое прозябание. Ведь «только великая боль приводит дух к последней свободе, только она позволяет нам достигнуть последних глубин нашего существа». Поэтому, благодарю тебя, боль! Слава тебе, отчаянье!..
Ниц вскочил с лавочки и шагнул к берегу. Последние слова он адресовал не мне, а стихии. Норд-ост красиво заиграл серебристыми прядями, открывая впалые виски и узкие уши с длинными мочками. Поэт-бунтарь и равная ему по масштабу страстей и порывов океанская бездна, да и только! Интересно, он уже приехал сюда с изрядно съехавшей — на почве любви к немецкому безумцу, крышей, или она соскользнула здесь — как следствие инсуффляций, бхогу и внушенных трипов?
Захотелось уйти: в присутствии душевнобольных ощущаю себя неуютно, даже с тихими. (Старик же вполне мог оказаться и буйным, судя по прелюдии и засверкавшим очам.) Ничего не могу с собой поделать: как бы ни сочувствовал, отторжение сильнее. Примерно так же, думаю, действовало бы общение с инопланетянами. Сумасшедший — пришелец из другого мира, где все законы, и этические, и эстетические, иные, мотивы чужды и стремления невнятны.
Я поднялся с лавочки, стараясь сделать это бесшумно. Но Ниц услышал и обернулся. Порывисто подавшись ко мне, ухватил за рукав.
— «Так никто еще не творил, не чувствовал, не страдал: так может страдать только Бог, только Дионис!» Мы все здесь боги, понимаете вы это? Тот, кто дошел до предела отчаянья, до последней черты — становится Богом. Я — Бог, и вы — Бог, так откуда тогда зависть, соперничество, непонимание? Откуда наша вражда?
— Позвольте, — я расцепил его пальцы. — С моей стороны никакой вражды. Напротив, крайне рад был познакомиться и пообщаться с вами. Но мне пора.
— Нет, вы не убегайте, не проявляйте трусость и малодушие, вы ответьте!
— Абсолютно согласен с вами относительно непонимания и вражды. Но я спешу, простите великодушно!
Я боялся, что он будет продолжать цепляться и патетически завывать и процедура прощания растянется. Но старик покорно опустил руки. Лицо его окаменело, светлые глаза погасли. Зрачки ушли в сторону и застыли.
— «Отчизна моя, одиночество…» — пробормотал он сам себе. — К чему я спешу покинуть ее? Зачем совершаю тягостные и жалкие попытки быть услышанным? «Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много меду; мне нужны руки, простертые ко мне». Но где они, эти жадные руки, эти чуткие души?..
Читать дальше