Ни одна из набранных уже в палитре ее жизни мук, и даже ни одна из гипотетически ей известных — как она ни силила воображение, как ни подставляла на весы чувств все по очереди вероятные невероятности — ничто не ложилось, не резонировало как возможный ответ.
Чувствуя умопомрачительную фальшь собственных интонаций, Елена попыталась прибегнуть к знакомому средству: убалтывать его своими новостями. Но все время давилась, и не знала, что и как ему теперь рассказать — из общего так трудно было, как прежде, нырнуть опять в частное; Старосадский переулок был короток; а отрезок жизни, который она пробежала без него — длинный; а общее рассказывать было не интересно.
Потом не выдержала, застыла на полуслове и на полдороги, и в лоб спросила:
— Жень, да что у тебя случилось-то, скажи же мне? Что с тобой?
— Да ну… Не хочу я даже говорррить об этом… Пррративно… — почти застонал Крутаков. — Ну ты же видишь сама, какой барррдак. Говорррю же тебе: никогда и ничего здесь хорррошего не будет. Я не доживу ни до какой здесь свободы, это точно. Пррративно — жуть как. Конторрра — как ррраковая опухоль — везде. Ты себе даже не пррредставляешь, до какой степени! И даже харррашо, что не пррредставляешь! Ничего и никого здесь невозможно изменить. Все усилия — напрррасно… Глаза б мои на все это уже не смотрррели… Иногда, знаешь… Даже… Пррраво слово… Хочется ррразогнаться со всей скорррости, когда я по ночам на мотоцикле гоняю — и врррезаться со всей силы в стенку.
— Жень, ты что, сдурел, что ли, в такую погоду на мотоцикле ездить?! — вдруг неожиданно для самой себя заорала на него Елена, всполошившись аж до дрожи. И, не найдя слов, чтобы выразить возмущения самой сутью его кретинического заявления, уже стараясь взять себя в руки, с коротким выдохом, как можно более спокойно артикулировала: — Идиот… — вложив в это ругательство всё метафизическое раздражение, которое было бы слишком долго объяснять иным способом. — Что за мотоцикл вообще?! Откуда?! Ты мне никогда не рассказывал! Что за бред?! Ты что пэтэушник, что ли, какой-нибудь — так идиотски жизнью рисковать! Обещай мне, что ты не будешь сейчас ездить!
— Ладно, ладно, его все ррравно еще доводить надо. Тюнинг нужен. Недавно купил, старррьё. Весной погоняю, — оживился Крутаков, откровенно наслаждаясь ее за него испугом. И как-то чуть бодрей зашагал с ней рядом вниз к Солянке.
До жути радуясь, что рассеялась между ними какая-то противная муть — из-за которой Крутаков до этого ее присутствия как будто не чувствовал (а также с не меньшей радостью приветствуя тот факт, что, тут же, ухватившись за кожаный рукав Крутакова, она счастливо миновала то самое место на Забелина, где вчера вечером знатно навернулась), она принялась дразнить Крутакова его же прежними политическими теориями:
— И вообще — позор — ты же сам говорил: главное — создавать вокруг себя параллельные структуры! Это ведь и в духовном смысле тоже! То есть, даже, вернее — прежде всего в духовном! А ты!
На углу, у самого метро уже, с рук продавалась зелень: и пронзительно убогих старух было пронзительно жалко в их валеночках с черными калошами, и в бурых безразмерных рукавичках, и в серых, убогих, казавшихся из валенок сделанными, словно войлочных, платках. Бабок дергал и потрошил лощеный толстый сытый юный мент в теплом зимнем форменном пальто, красовавшийся толстым поясом, еле сходившимся под вздетой пряжкой на как будто беременном не известно чем пузе. Одна старушка хоронилась от татаро-монгольского ига в толпе за углом, пугливо прибрав товар в авоську и стоя с самым дурацким видом у парикмахерской: а я ничего не делаю, я просто отдыхаю. А две другие слюнили хану в карман червонец. И не похоже было, что потратит он этот червонец на Макария Египетского. И больше всего сердце разрывалось от вида самого предмета их отчаянной спекуляции — этот обмороженный сплющенный лучок, выросший зимой на неведомом тропическом подоконнике, с затупленными, как будто жеваными, потемневшими, мягкими стрелами, и этот укропчик — пригорюнившийся, опустивший руки, свесивший голову.
— Ну что, паррралельная стррруктура? В кого ты теперррь влюблена? — остановил вдруг ее Крутаков за секунду до того, как, уже распрощавшись, она собиралась начать спускаться в метро. И сразу как-то вдруг стало ясно, что застряли они вот у этого вот парапета, у этой лестницы к метро, у этого превосходно разработанного месторождения окурков, прочно и надолго. И с какой-то непререкаемой обстоятельностью, по-деловому, трогал Крутаков манжеты ее кричаще желтой зимней куртки, как будто то ли общипывая и склевывая ногтями вылезшие наружу белые синтепоновые клубочки, то ли собираясь вообще всю ее вывернуть наизнанку. Играл, танцевал наманикюренными пальцами по этому пухлому манжету, и экстренно ткал между ней и собой что-то, с такой же быстрой ловкостью, как выводил свои закорючки на бумаге, когда она застукала его на Цветном за тайнописью — и, казалось, наскоро привязывал ее к себе этой быстрой вязью, рукописью, запечатляющейся только в морозном воздухе перед ее глазами. И, казалось, никогда уже не сдвинуться им отсюда, с этого угла парапета. И шутливого тона, каким Крутаков прежде бы спрашивал про ее жизнь, у него катастрофически не получалось. И он тут же с иронией добавил:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу