— Федя вклеился, — сказал он про Федора Ивановича и немного пошипел в кулак. — В соавторы.
Однако этого было достаточно, чтобы биография декана, как она складывалась в сознании его подчиненных, пополнилась еще одним фактом, еще одним штришком. И об этом штришке не забыли сказать на партийном бюро.
С одной стороны, конечно, правильно. Хватит, в конце концов. Сколько можно! С другой же стороны — неловко. Когда Иннокентий Семенович разговаривал теперь с Федором Ивановичем, он все время помнил, что Федор Иванович тоже все время помнит, хотя и делает вид, что не думает об этом и не помнит.
И Кологрив тоже делает вид, что и он не помнит в ту именно минуту, когда смотрит в глаза Федору Ивановичу. И встречаются они на бегу теперь — то на лестнице, то в коридоре, то совсем уж у входа в факультетский двор. Постоят немного, перекинутся какими-то словами — лица непременно озабоченные — и разойдутся.
Вот и сегодня столкнулись они на лестничной площадке: один туда, а другой как раз оттуда. «Здравствуйте». — «Здравствуйте».
— Билеты, Федор Иванович, к экзаменам мы пересмотрели, — сказал Иннокентий Семенович.
— Ну что ж, это хорошо, — ответил Федор Иванович. — Большие изменения?
— Нет, не особенно. Сегодня я вам, Федор Иванович, пришлю их.
А тот потайной диалог в это время, хотя и без слов, хотя и никем не слышимый, как всегда, протекал своим чередом. И когда Иннокентий Семенович сказал, что он сегодня пришлет Федору Ивановичу экзаменационные билеты, а Федор Иванович сказал «хорошо», когда они готовы были уже разойтись, неожиданно тот потайной диалог вырвался наружу.
— Хорошо, — сказал Федор Иванович про билеты, но потом неожиданно притронулся к Кологриву, к бронзовой пуговице на его морском кителе, и вслух признался: — Неловко перед вами, Иннокентий Семенович, поймите меня правильно, просто неудобно.
— Да что вы, Федор Иванович, — густо покраснел Кологрив. И даже сквозь белые с желтизной волосы, которые, словно бы сосновая стружка, вились вокруг крупной и круглой головы, даже сквозь эту стружку проступила краснота. — Вы не подумайте, Федор Иванович, что я…
Федор Иванович не дал Кологриву договорить, взялся за пуговицу и перебил его:
— Не надо, Иннокентий Семенович, не надо, — перебил Федор Иванович. — В конце концов, они правы, как это ни неприятно мне признаться. — И вдруг как бы чему-то обрадовался. — Да что мы стоим тут! — воскликнул Федор Иванович. — Зайдемте ко мне. — И увлек Кологрива в свой кабинет. — Знаете, Иннокентий Семенович, — сказал Пирогов у себя в кабинете, — я много думал, может быть, даже не думал, а вспоминал. Какими мы были. Какими были… Мы же с вами одних лет. Время энтузиастов… бескорыстия… Иннокентий Семенович?!
Если чем и жив был Иннокентий Семенович Кологрив в последние годы, так это только этим, только памятью об этом чистом, как пламя, времени.
Он готов был говорить об этом где угодно и сколько угодно.
— Ты сколько получал? — вдруг неожиданно Иннокентий Семенович перешел на «ты». — Ну вот. И не жаловался…
И пошло тут, и пошло. Федор Иванович и Иннокентий Семенович не заметили, как проговорили до конца рабочего дня, когда Шурочка, приоткрыв дерматиновую дверь, сказала:
— Федор Иванович, я ушла.
Да, Кологрив стал много говорить. Он как бы наверстывал или как бы расплачивался за свое многолетнее молчание, за дурные предчувствия и ожидание стука в дверь среди ночи.
И как все живо, оказывается, как все стоит перед глазами, можно подумать, что это было вчера.
Можно подумать, что вчера только кончилась его молодость.
На голову Иннокентия Семеновича словно бы свалился нечаянный праздник. Сегодня они объяснились с Федором Ивановичем, разворошили — эх! — свою молодость, посамобичевались всласть и вроде прошли через некий желанный огонь самоочищения. Расстались чистыми, с возвращенным к самим себе уважением, с молодой надеждой и верой в том, что все идет к лучшему в этом все-таки прекрасном мире.
На другой день Иннокентий Семенович встал, как всегда, рано, как всегда, в одиночку проник на кухню, чтобы нашарить там что-нибудь из съестного. Но на душе и вообще во всем его грузном теле, не как всегда, было удивительно легко и необъяснимо празднично. Он даже попытался напеть вполголоса совсем неподходящую для этого рассветного часа, для этой кухонной обстановки песню.
«Партиза-а-анские отряды занима-а-ли города-а», — вполголоса напел Иннокентий Семенович.
Читать дальше