— Скажу тебе, Миша, по-шахтерски. Жидковат оказался, жидковат. Вон и волос прет у тебя из ушей, и на носу растет — вроде бы порода, кряж. А на поверку — жидковат. Испугался жизни.
— Может быть, может быть, — как бы про себя бормотал Лопахин.
— Может быть, может быть, — повторил раздраженно Лобачев. — Ты уже не видишь ничего, кроме своих диких парадоксов… Культ культом, но этим ли одним жив народ? Ты много знаешь о гуманизме Достоевского, а чем твой народ жив сегодня, тебе известно? Тебе не приходит в голову, что книжной твоей мудростью не исчерпывается живой мир. Да и парадоксы. Кто тебя заставляет мириться с ними? Надо работать против парадоксов. Работать, не брюзжать и не ныть. Не надо ныть даже наукообразно… А вообще, ребята, в Сибирь его, в Сибирь!
Писатель добродушно рассмеялся. Пошли хохмы, смешки, шуточки. А Лопахину почему-то вспомнилось родное, его Мордовия, где он не был, кажется, с самого дня своего рождения.
31
Опять был февраль. Опять весна была где-то рядом — не только в небе, но и на земле. Может быть, еще не весна света, но уже весна снега.
В воскресенье утром в Москве было много солнца. Лобачев со своей Татьяной и своим Сашком возвращались с избирательного участка, где в честь выборов народных судей был открыт буфет, детская комната с хорошими игрушками и где без перерыва играла музыка — такая весенняя, приподнятая, что Алексею Петровичу захотелось немного походить под эту музыку строевым шагом. Избирательный участок размещался в школе. Школа уже осталась далеко позади, а в душе Лобачева и в душе Татьяны, а может быть, даже и у Сашеньки все еще гремела эта музыка, под которую Алексею Петровичу хотелось пройтись строевым шагом. Народ шел хорошо одетый, с легкими лицами, с улыбками и веселыми разговорами, то там, то здесь в глаза попадали красные полотнища, плакаты и лозунги. Красные флаги были водворены на свои специальные места в отвесных каменных берегах улиц. От всего этого и еще от разыгравшегося солнца было легко на душе и празднично, и Алексей Петрович и Татьяна, перебивая друг друга, с родительским увлечением объясняли своему Сашеньке все, что он видел сегодня на улицах и на избирательном участке.
У самого их дома, огромного, четырнадцатиэтажного, и тоже разукрашенного портретами и красными полотнищами, Лобачев издали еще увидел Федора Ивановича Пирогова, своего декана, который переехал сюда из старой трехкомнатной в новую четырехкомнатную квартиру. Декан шел с кем-то вдвоем и был, да, был навеселе — то ли в честь праздника, то ли по другому какому случаю. Кто-то, с кем он шел, держал Федора Ивановича под руку и неуверенно жестикулировал свободной рукой.
Хотя Алексей Петрович, как и всякий другой человек привык в праздники видеть на улицах подвыпивших людей, декан вызвал в нем ноющую, тоскливую жалость к себе. Праздничное настроение сразу смешалось с этой тоскливой жалостью, и в этих смешанных чувствах Алексей Петрович стороной, да подальше, обошел Федора Ивановича.
Так оно и вышло. Как будто не Федор Иванович, а черная кошка перешла дорогу в это солнечное утро. На следующий день, когда Алексей Петрович пришел на факультет, там было новое чрезвычайное происшествие. Комсомолец четвертого курса, по фамилии Дворянинов, отказался голосовать. Он не явился на избирательный участок, несмотря на вызовы агитаторов, и заявил, что даже дома у себя он голосовать не стал бы. Кто же такой этот Дворянинов? Обыкновенный гражданин, ничего особенного. Правда, отца Дворянинова, старого большевика, в тридцатых годах расстреляли как врага народа. Мать, больная, лежала в постели. Мать, конечно, проголосовала, а сын категорически отказался, обиделся, видать, за отца, которого почти не помнил, а знал больше по рассказам матери.
Вчера еще было солнечно и празднично, а сегодня опять все пошло колесом, опять на факультете чрезвычайная обстановка.
Сначала на партийное бюро вызвали Гвоздева: вот до чего доводят ваши дискуссии и так далее. Потом Гвоздев вызвал Дворянинова на экстренное заседание комсомольского бюро.
Дворянинов сидел скромно, даже как-то виновато. И хотя у него была такая фамилия, внешне он был похож на разночинца-шестидесятника, но без бороды. Похож, видимо, стрижкой да костюмом, да что-то в лице было от разночинца. Может, бледность и отеки под глазами — почки больные, что ли? А костюмчик — хлопчатобумажный и стиранный в домашних условиях — вылинял начисто и уже не разглаживался. Воротник серенькой рубашечки свернулся как-то вроде хомута, но вод этим хомутом был все же галстук, хотя и дешевенький.
Читать дальше