Николай Гаврилыч упирался изо всех сил буйному половодью жизни, но силы эти заметно убывали. И приходилось иногда больше думать о своем здоровье, чем о работе. Ему казалось, что все еще не завершил самого важного в жизни, самого главного, о чем он должен поведать людям. И надо во что бы то ни стало сделать это, потому что вся его долгая жизнь, оказывается, была лишь подготовкой к этому важному. И вот когда он все понял, здоровье стало убывать. Он уже отыскал нужные слова и мысли, сокровенные и в то же время простые тайны и хотел открыть их людям, но бурливая, суматошная жизнь отвлекала.
Как-то отмечали день рождения Николая Гаврилыча. Сдвинули столы, накрыли чистой белой бумагой, все подготовили как следует. Стали сходиться гости, довольно именитые его ученики. Они пожимали старику руку, поздравляли:
— Дорогой Николай Гаврилыч, все мы вас помним, никогда не забываем, вы для нас — что отец родной.
Николай Гаврилыч улыбался, изображая бодрость и веселье, хотя тело просило постели и покоя, а в ушах звенело от комплиментов, мол, как он еще хорошо выглядит для своих лет, сколько в нем силы и энергии. Немножко льстили, немножко лукавили и, конечно, искренне удивлялись его светлой, ясной памяти и здравому смыслу.
Когда гости разошлись, старик с облегчением вздохнул. Он устал от искренней и бескорыстной любви своих учеников, изъявлений бесконечной благодарности. Действительно, многим из них он сильно помог в жизни, вытащил из глубоких ям и западней. Они удивлялись и умилялись до слез его честности, правдивости, преданности науке, потому что сами уже не были такими, порастратили себя. Удивлялись необыкновенной личности, которая больше думала о соблюдении заповедей, чем о хлебе насущном.
Но наступал и его закат, его солнышко неумолимо садилось за лесом. Эх, дорогой Николай Гаврилыч, да вам бы памятник поставить! И они бы тут же поставили, если бы было из чего и если бы умели.
Когда все разошлись, Петруша стал убирать в комнате, собирал посуду с остатками еды, допивал какую-нибудь недопитую рюмку, стараясь не особенно шуметь. Он видел, как утомился Николай Гаврилыч от своего дня рождения, от всей этой своей жизни. Как будто усталость, накопившаяся за жизнь, свалилась вдруг на него и придавила к креслу, так что не пошевелить ни рукой, ни ногой. Николай Гаврилыч неподвижно сидел, закрыв глаза, и казался неживым. Петруша старался не обеспокоить его, не нарушить покой. Он подумал, что и сам станет старым, иссохнет телом, и сила вытечет из него, как из дырявого ведра. А жизнь полетит мимо, кричащая, сверкающая, настырная, слепая, потому что ей наплевать на стариков, те уже свое прожили. Надо торопиться вперед, а они уж не могут торопиться, не могут быстро ничего делать, ни строить, ни добывать добычу, ни разрушать. Петруша хорошо понимал старика.
Научный сотрудник Платоша тоже был на дне рождения, и его голос был слышен среди других голосов довольно явственно, но как-то еще робко. Он больше молчал и слушал, вытягивая шею. В какой-то момент он напомнил Петруше стервятника, который выбрал себе жертву и ждет ее смерти, чтобы выклевать глаза. «Померещится же такое», — недовольно упрекнул себя Петруша и потянулся со своей рюмкой к Ведрину:
— Давай выпьем за старика.
— С удовольствием, — ласково прохрипел Ведрин. — За Николая Гаврилыча всегда с удовольствием.
9
Как-то Петруша лежал на скамейке, радуясь непогоде — моросило нудно и назойливо. Словно кто-то набросил на ажурные вершины деревьев серую кисею туч, а потом потащил эту кисею, она цеплялась за высохшие вершины сосен и рвалась в клочья. Было еще светло.
Петруша вынул из портфеля бутылку кефира, колбасу, завернутую в грубую бумагу, полбуханки черного хлеба, собираясь подкрепиться. Он радовался, что идет дождь, людям уныло в такую погоду, а ему она нравилась, что он может не торопясь поужинать, что не надо ему ни с кем разговаривать. Можно целый вечер глядеть в окошко на серое пространство, на зябнущие деревья и ни о чем не думать, а просто ждать, какие прибредут мысли.
Он стал привыкать к своему одиночеству, к знакомому подсобному помещению, к скамейке, в которой однажды сдуру поселились клопы, но ушли сами, не выдержав, наверное, тягот казенного дома. Кусать тут было некого.
Петруша съел бутерброд и выпил стакан кефира. Весь день ему хотелось есть, а теперь вдруг расхотелось. Он закурил и лег на скамейку. То ли он вздремнул, то ли забылся, но когда пришел в себя, на дворе уже заметно потемнело, но все еще было светло. По железной крыше шуршал дождь. Он бросил взгляд на стол, где валялись остатки колбасы, бутылка с кефиром. Он посмотрел на потрескавшиеся стены, которые когда-то выкрасил покойный Андрей Тихоныч, прислушался к тишине и подумал, что ему почему-то даже трудно вообразить, что где-то рядом бурлит жизнь, рождаются дети в родильных домах, умирают старики, по улицам бродят люди, работают рестораны, где пьют и закусывают. Это все не его мир, а чужой. Его мир тут, с ним, и состоит из замызганного стола, на котором кусок колбасы да остатки кефира. И он сам лишил себя всей этой бурлящей жизни, заточил в бутылку с зелеными стеклами, и разбить ее немыслимо, разве что взорвется.
Читать дальше