«Капут, гад! — крикнул он мне, замахиваясь. — Бросай шмайсер. Капут».
Я отшвырнул автомат, чтобы не выстрелить от страха, потому что это был свой, и, закрыв голову руками, прыгнул куда-то, но поскользнулся и вдруг оказался в ручье и теперь уже под дулом нацеленного на меня моего автомата.
«Я наш. Наш. Я русский».
«Шпион. Сволочь. Гад. Дезертир».
«Нет, нет, нет. Не надо».
«Финн? Местный?»
«Русский. Из Ленинграда».
Наконец он отвел дуло в сторону.
«Я командир полка майор Скворцов. Я собираю в лесу людей. Вставай. Сколько тебе лет?»
«Семнадцать».
«Игрушка откуда? Автомат, говорю, откуда?»
Пошатываясь, из-за дерева вышел еще один, тоже обросший бородой. Я объяснил им, откуда у меня этот шмайсер и как я попал сюда.
«Откуда шинель?»
«Красноармейцы дали».
«Врешь».
«Мне в Ленинград, в Ленинград. Возьмите меня с собой!» Я старался смотреть ему в глаза и повторял, повторял, откуда у меня эта военная форма и почему при себе паспорт, а не красноармейская книжка.
«Молчать! — приказал майор Скворцов и подтолкнул меня автоматом, потому что я начал трястись еще сильней. — Иди туда. В деревню».
«Мне в Ленинград, в Ленинград!» — закричал я.
Он опять подтолкнул меня автоматом. Другой отвернулся, когда я схватил его за рукав шинели.
«Иди, — повторил Скворцов. — В деревню иди».
Я смотрел, как они уходили в лес все дальше, потом крикнул и пошел за ними, уже понимая, что им нужен был мой автомат. Они тоже едва шли, но все же быстрей, чем я мог, не оглядывались, не обращали на меня внимания, а я спотыкался, падал, вставал и уже не стеснялся своих слез, видя, что отстаю. Лес был совсем зимним.
Очнувшись в санитарном вагоне — это была станция Хвойная, — я увидел рядом командира полка майора Скворцова, или Петьку Скворцова, как я называл его потом, который лежал неподвижно и тихо, обмороженный и перебинтованный, точно куколка. Но он-то и дотащил меня до этого вагона, пропахшего йодом и гноем. И все же это была еще не война. Пожалуй, война для меня началась в сорок третьем, когда я попал на Миус. Что произошло с моими родителями и где они похоронены, я так никогда и не узнал. Лишь работая над романом о блокадной зиме, я раскопал в военных архивах, что в декабре сорок первого отец еще был жив и занимался какой-то незамерзающей жидкостью для танков…
Странно далеким показался мне чуть хрипловатый голос: «Минус сорок пять… вентиляторы… завтрак…»
…Вернувшись в Ленинград после того, как научился не бояться лестниц и выписался из госпиталя, я мог только благодарить судьбу и городские власти. Просторная уютная наша квартира с закоулками, коридорчиками, сводами сохранилась, меня пустили туда вместе с дворником, и, хотя был уже август сорок пятого года, знакомая мне двустворчатая дверь самой большой комнаты была забита двумя досками крест-накрест и все еще терпеливо дожидалась меня. Из кухни доносился шум примусов, и несколько женщин в халатах выглянули, чтобы посмотреть на меня. Мраморная лесенка в конце коридора осталась, но все три ступеньки были расколоты, шатались, их нужно было менять, и мне сказали, что «так и было с самого начала». Потом я понял, что отец, наверное, рубил на ступеньках дрова или свой стеллаж, или дедов инкрустированный поставец, или концертный «Стейнвей». Но сколько бы я ни смотрел на эту белую лестницу, узнать, когда в последний раз ступала на нее нога любимой моей матери, я не мог.
Отодрав доски, я открыл дверь столовой, и на меня навалилась не тоска, а смерть. Как же так?.. Наши окна… Я увидел наши окна, потолок, бронзовые подсвечники на стенах и груду пыльного хлама в углу — все, это все, что осталось от самого дорогого, живого, святого, единственного на земле, неповторимого, моего. От голосов, от дыхания, от трудов, от надежд, от радостей, от забот и ласки, от материнских слез…
В груде этого серого, мертвого хлама я нашел черный наперсток, железную рамку для фотографии. Все, что уцелело от прочного. Через несколько лет у соседей отыскалась наша Библия…
— Принесу после всех. Где ваш столик? — услышал я строгий голос стюардессы. — Или опять, как дите малое?
Я вертел пластмассовую дощечку так и этак, пока мой сосед не наклонился, привычно схватил этот столик за лапки, приладил его к моему креслу и прихлопнул белой ладонью.
— Я вам сочувствую, батенька. У меня после вчерашнего тоже, знаете, маленько шумит.
Ему было лет тридцать восемь, лицо большое, как будто помятое.
— Ну вот, так-то лучше, — смягчилась стюардесса. — А то ели бы холодное.
Читать дальше