Удивленный и пораженный словами дядьки, я не знаю, что ответить, и за меня заговорил отец:
— Какая ему выпадет судьба — никто не угадает, только знаю: будет он жить по правде, не побредет между двумя берегами, — отец подошел ко мне и так положил мне на голову руку, что я и до сих пор слышу ее тепло. — Так, сынок?
— Ну да, — благодарно смотрю на отца и уже удивляюсь, как он может иногда ругать, а то и замахиваться на меня ремешком.
Дядька Яков недоверчиво покачал головой, хмыкнул:
— Если он вздумает жить по правде, то пусть загодя ржаную солому запасает.
— Это зачем ему такой торг? — испугано отозвалась мать.
— За правду со всех концов придется ему падать, вот на таком деле солома немного поможет.
— Какой вы, Яков, нехороший, — вздохнула мать.
— Вот видишь, я правду сказал, а ты уже и ощетинилась. И так всякий щетинится, потому что каждый человек — от Ивана и до царя — имеет в душе такие недомерки или закоулки, в которые не хочет и солнце пустить, не то что кого-то с правдой. Вот проживает в нашем селе один чудило, как святой, Себастьян, значит. Ничего не скажешь о нем, правдой живет. А что он имеет с этого? Идею и шинель? И что выходит у него? Некоторые дядья грозятся ему хату сжечь, а кое-кто даже из начальства без соли съел бы его.
— Это кто?
— Хотя бы наш начальник милиции. Себастьян въелся в него прилюдно, а он Себастьяна где может, там и подгрызает исподтишка, еще и идеями свое похабное варево прикрывает. Много на свете есть таких, как Юхрим Бабенко, — они бы все солнце забрали себе, а другим одну тень оставили. Правда — она как слово божье: слушай ее, кого-то поучай ею, прикрывай ею, как одеждой грешное тело, а поступай, как жизнь крутит свои тропы.
— Узнаю тебя, Яков, всего, с ничтожествами твоими, как на ладони, вижу, — покачал головой отец.
— А я и не таюсь со своими ничтожествами, а живу лучше тебя. Так было и, наверное, будет: железо легче куется, чем человеческий норов. Посмотри, Анна, не оттаяло ли пиво. Выпьешь со мной, Афанасий?
— Лучше бы с тобой рогатые пыли!
— Люблю характер своего брата! — засмеялся дядька Яков. — Ты всю жизнь будешь с этим характером постный кулеш хлебать. А мне чего-то никак не хочется, даже при новой власти, идти в святые, — там ни выпить, ни подмигнуть какой-то молодице. Из-за них не попаду я к раю…
Эх, дядя Яков, моя талантливо бесталанная родня! Мне до сих пор жалко не так вашей искалеченной руки, как искалеченной души…
Два кузнеца имеет человек возле своего сердца: один кует серебряные струны, а другой — ржавые решетки жадности. Не победил, дядя Яков, ваш первый кузнец второго, мелочь повседневности проела ваши струны, притемнила добрый кузнечный огонек. Мне жалко и его, и вас. И все равно я с удивлением и признательностью вспоминаю те лемеха, что вы ковали из самой смерти — из туловищ снарядов.
Прямо над нашими воротами стоит зарница, а мимо ворот проходят люди и время. Как оно идет — это больше всего видно по нашим ясеням, по тому, что они держат на себе — или весеннюю росу, или зеленые шумы, или осеннюю грусть, или зимние платки. Иногда, когда я сплю, время приходит и ко мне, постоит-постоит у изголовья и слегка потянет за вихор малого, чтобы он поднимался вверх. Так я и расту!
Это тоже говорит моя мама. А что время бывает добрым и нехорошим — знаю сам…
Сегодня оно веселило родителей и печалило меня. Серебро дядьки Якова не принесло мне радости, потому что отец и мама решили, что теперь, если найдется покупатель на Обменную, можно будет купить коровенку.
— Так вы хотите продать Обменную?! — аж вскрикнул я, услышав такое.
— А что же должны делать?
— Не продавайте ее, — задрожал мой голос, а в доме стадо совсем тихо.
— Не мы ее продаем, злыдни наши продают, — через какую-то минуту грустно сказал отец. — Вот вынеси ей в последний раз обмешки [47] Обмешки — корм для животных, замешанный на отрубях или дерти.
, да и уже…
— Отец…
— Помолчи, Михайлик, без тебя хлопотно.
И я замолк, но так мне стало тяжело, что и не говорите. Какая ни есть наша Обменная, а жалко ее: сколько тех лесов объездили вместе, сколько было бессонных ночей, разных приключений и несогласий.
Неважно спалось этой ночью, ко мне все время приближались большие темно-синие глаза нашей и уже не нашей лошади, отзывалось ее обеспокоенное ржание. Я несколько раз просыпался, смотрел на луну, что грустила в одиночестве, и снова беспокойно засыпал. На рассвете я напоил Обменную водой с туманцем, который и зимой таится в нашем колодце, и, вздыхая, вывел ее из овина во двор, где на снег розовыми лужами легли мерцания рассветной зарницы. Руками и щеками я прощаюсь с лошадью, и она, видно, услышала мою печаль, прислонилась ко мне мягкой стариковской губой и грустно-грустно заржала.
Читать дальше