1970 г.
Человеческие имена, как и всякие названия, давно потеряли первоначальный смысл и остались просто условными обозначениями, номинальными «видами на жительство» того или иного лица. Действительная их сущность не соотносится с реалиями личности, не принимается во внимание. Да и трудно это принять, поскольку имена даются не взрослым сформировавшимся людям, а существам, не имеющим почти ничего определенного.
Я листаю книжку русских имен, в которой дается краткое описание их нарицательного значения, и, конечно же, ищу свое имя и имена близких родственников. Очень произвольно они выбраны, пожалуй, даже бездумно.
Анатолий — это восточный, житель Анатолии, которой я никогда не видел. Мой добродушный отец (Николай — «победитель народов»!) тоже не был там, разве что читал, а мать (Александра — «мужественная, защитница людей»), по неграмотности, совсем не знала о существовании Малой Азии. Вряд ли и мечтали они, простые русские крестьяне, о ней, вряд ли чувствовали какое-то тяготение к Востоку. Имя они выбрали по моде того времени — среди моих сверстников много Анатолиев, — а где истоки моды, бог ведает. У меня нет никакого желания их отыскивать.
В детстве я спрашивал отца, почему я родился, и он мне просто объяснил, что, когда отец и мать любят друг друга, у них рождаются дети, тоже любимые ими. Очень просто и понятно. Одно меня смущало: почему они решили, что меня лучше называть Толей, а не Петей или Ваней? Но и эту загадку отец разрешил легко: Иван и Петр — старые русские имена, а я родился при новой, молодой жизни, вот они и выбрали мне такое имя. Сами назвали. И это имя мне очень даже подходит, потому что я смуглый. Вот если бы я был светлым, говорил отец, тогда можно бы, пожалуй, дать мне и старое имя: мы, славяне, всегда были светлыми, русыми, с голубыми глазами, а потом замутились от черных монголов и от других разных бед.
Про монголов я не понял и в разные беды, от которых изменяются глаза и темнеют волосы, не поверил, и тогда отец рассказал о своей бабушке (а может, о прабабушке), которая была типичной славянкой.
Белокурой она была, синеглазой, в молодости носила длинные косы, одевалась в цветной расшитый сарафан и любила петь песни. Румяная была, крепкая, веселая баба. Бабушка. Или прабабушка.
А дед (или прадед?) уже «замутился», смуглый был, скуластый, и дети у них рождались то светловолосые, то черные, как цыганята. Потомство этих детей больше пошло в смуглость, потому что рождалось оно в степных наших заволжских краях, где на каждые два года урожайных приходился один недород, а один — совсем голодный год. А беды, они ведь не проходят бесследно, рассказывал мне отец, вот и потемнели твои родственники, славянский корень в глубину ушел, от засухи схоронился — чтобы выжить. Если выживет, то погонит опять вверх те родные, светлые соки, и опять все станет на свое место, как было раньше.
— А если не выживет? — спрашивал я.
— Выживет, — говорил отец. — Но случается, и не выживают. Вот у нас на огороде хороший, крепенький рос кустик от старого пенька, а потом ударили два засушливых года подряд, он и засох. Верхние, молодые корни у него влаги не получали, а основной корень ушел очень глубоко, мертвую землю достал и в ней погиб.
— Зоенька у нас светлая была, волосы пушистые, а глаза синие, большие. — Мать вытирала свои непроглядно-черные повлажневшие глаза и глубоко вздыхала. — Теперь бы помощница мне…
Зоенька была первым и особенно любимым ребенком у моих родителей, но родилась она слабенькой и через несколько месяцев померла. Часто вспоминая и жалея ее, отец и мать согласно признавали, что они сами виноваты в том, что она родилась слабенькой: больно уж они переживали тогда, по своей темноте, боялись колхозов, о которых в захолустной Хмелевке ходили самые страшные слухи, — и есть-то заставят из одного котла, и спать-то положат под общим одеялом, и детей-то отберут, чтобы содержать их гуртом в садах и детских яслях…
Садов в степной Хмелевке от века не было, и не верилось, что они когда-нибудь появятся, а яслями у нас называют кормушки для скота. Других не знали. Извечная крестьянская жизнь, хоть и трудная, полуголодная, однако привычная, переделывалась наново, с самых основ, с глубинных ее корней, поэтому дело тут не столько в слухах, которые распространялись мироедами, сколько в том, что им верили, этим слухам, люди, всю жизнь бившиеся за кусок хлеба. Верили потому, что не знали, как оно там повернется, какая установится жизнь в незнакомом этом колхозе.
Читать дальше