Никогда я ее не любил, и она меня не любила. Дело это прошлое, давнее, не стоит вспоминать. И не надо вспоминать. Все. Конец. Точка.
Подумаешь, четверть века назад деревенский парнишка встречался с такой же несмышленой девчонкой на берегу пруда или у завалинки ее дома, — эка невидаль! А у завалинки к тому же стояли мы зимой, в трескучий мороз или в метель, когда поминутно шмыгаешь носом и вытираешь его варежкой, прежде чем поцеловаться, — смех, а не любовь.
А осенью мечтали о будущем, прячась от ветра и холода в соломе за ее коммунальным домом. Много там было соломы, четыре больших омета: каждая квартира имела свой — для топки печей. Дров в совхозе не давали, кизяк мы берегли к зиме, вот и топили осенью соломой. Сплошная проза. А тут — любовь. Не было ее, не могло быть.
Четвертый год шла война, из мужчин в деревне оставались только ее отец, который был управляющим нашего отделения, да три хромоногих, косоруких и кривобоких механизатора — они не подходили для фронта, а здесь, в тылу, где надо было сутками, месяцами, годами без отдыха выполнять тяжелую однообразную работу, здесь они были в самый раз.
Отец ее тоже болел, постоянно кашлял, часто мигал узкими глазами и засыпал на ходу, как старая лошадь. Как мерин Чалдон, на котором он ездил.
Смешно было глядеть, как они едут. То есть Чалдон тянет скрипучие дрожки, а ее отец сидит на них верхом, дергает вожжи и бормочет сонно: «Но, н-но, Чалтон, не путь упрямый, как Кришка Петров!»
Гришка Петров был моим приятелем, мы вместе учились в школе и работали на ККП — кто куда пошлет. Вернее, куда пошлет ее отец, полновластный наш командир.
Мы его слушались, и Гришка слушался, но, прежде чем послушаться, Гришка любил поспорить с ним, показать, что он не просто четырнадцатилетний подросток, а штатный совхозный рабочий, что он состоит на учете в отделе кадров, имеет продовольственную карточку рабочего и ежемесячно получает зарплату. То есть он взрослый человек, и нельзя его совать, как затычку, в каждую дырку.
А кого еще мог совать управляющий в прорехи и дыры большого совхозного хозяйства — солдаток и вдов? Но у большинства из них были ребятишки, оставались молодые бездетные вдовы да мы, подростки. А мы уже подросли настолько, что подглядывали за теми самыми молодыми вдовами и девчатами, когда они купались в нашем грязном, открытом со всех сторон пруду.
Купались они шумно, откровенно, раздевались донага: может быть, жалели свои разные штучки-лифчики, а может, обносились и уже не имели их, но, скорее всего, им просто некого было стесняться в нашей бабьей, выхолощенной деревне. Убогие механизаторы дневали и ночевали в поле, а управляющий если и приезжал домой, то все равно он видел не дальше трех — пяти метров: вдобавок к общему нездоровью у него была наследственная трахома, как и у многих чувашей.
Правда, у его жены тети Паши глаза были чистые, и глядела она за своим мужем зорко, пристально, как снайпер,— молодые вдовы боялись ее. А по виду была тихая, полненькая, благостная такая чувашка. Выйдет на крылечко, заслонится от солнца рукой и глядит в поле. А потом скажет, как вздохнет: «Во-он моя Хветор етет на красной шерепцу».
Негладко она говорила по-русски, зато по-чувашски шпарила как из пулемета, и наш серьезный управляющий боялся ее длинных очередей, когда возвращался с поля под утро.
А вот она, моя Лида, никого не боялась. То есть какая она моя, так просто, слова подходящего не найду, можно и по-другому назвать, как угодно ее можно назвать, только не примешивать тут любовь и все такое прочее. Не было этого, и, значит, ничего не было, и не стоит об этом говорить. И вспоминать не стоит, поскольку дело это прошлое, давнее. Никогда я ее не любил, и она меня не любила.
К тому же с отцом ее мы враждовали, когда учились в школе. Может быть, он и не виноват был, когда не давал нам лошадей в школу, но мы тоже были ни при чем, пробегая каждую неделю по шестнадцать километров в драной своей одежонке. Учились мы на центральной усадьбе совхоза (дома у нас была только начальная школа, как и во всех шести отделениях), жили в общежитии-интернате, а на выходной бегали домой. Всю осень, зиму и весну. А летом он запрягал нас в тяжелый совхозный воз наравне с лошадьми, которых жалел и берег пуще своих узких глаз. Будто осокой были прорезаны у него глаза — узкие-узкие. Ну, мы ему тоже задавали! Не на работе, нет, работали мы для фронта и его слушались, а в быту, так сказать. Разные каверзы подстраивали.
Читать дальше