— Но сейчас существуют какие–то новые совершенно обезболивающие средства.
— Вот! — негодующе воскликнула она. — Вы тоже… — И тут же перебила себя: — Я вас не упрекаю, но почему он, который меня любит, сказал: попробуй еще. Ведь это, знаете, какие мучения? Разве любящий может толкать на это?
— Может, — сказал Павел Гаврилович.
И вдруг Ольга Дмитриевна вся преобразилась. Лицо ее осветилось улыбкой, и она сказала счастливым голосом:
— Ну, про возлюбленного моего я соврала, конечно.
— Почему же «конечно»? — спросил, непонятно обрадовавшись, Павел Гаврилович.
Но она не обратила внимания на его слова.
— А вот операцию мне действительно предстоит сделать. Но не воображайте, будто вы уговорили. Ходила смотреть на обсадную трубу, сквозь которую прополз этот Зайцев. Подумала: как страшно там было ему ползти в этом узком, тесном туннеле, да еще в воде, задыхаясь! А ведь он прополз. И вы думаете, только производственный интерес им руководил? Вы так считаете?
— А вы?
— Остроносенькая Безуглова, наша лаборантка, по ту сторону трубы его ждала. И я тоже могу сквозь мучения проползти, если меня ждать будут. Понимаете, ждать!
— А кто именно вы хотели, чтоб ждал вас? — волнуясь, спросил Балуев.
— Ну, уж не вы, во всяком случае, — рассмеялась Ольга Дмитриевна. Смутилась до слез, сказала шепотом: — Я понимаю… Вы хороший, добрый. Но добрый не потому, что вы такой всегда, а потому, что считаете: сейчас добрым правильнее и нужнее всего быть. — Говорила она как–то по–детски, бесконечно повторяя это слово «добрый» и каждый раз вкладывая в него свой особый и не совсем ясный для Павла Гавриловича смысл. — Но я хочу, я прошу вас: помогите мне самой стать доброй и чтобы я искренне простила его за то, что он соглашался, чтобы я решилась на операцию!
— Значит, все–таки есть у вас этот близкий человек?
Она ничего не ответила. Она плакала.
Павел Гаврилович осторожно погладил ее по голове. Сказал со вздохом:
— Вы мне адресок не скажете этого товарища?
Она указала глазами: там, возле зеркала, лежали письма.
Павел Гаврилович, оторвав от газеты клочок, записал адрес, свернул бумажку, сунул в нагрудный карман.
Спросил:
— Может, пройдемся? — взглянул в окошко. — Луна.
Она отрицательно качнула головой.
Павел Гаврилович оделся, взял ее за руку, наклонился, бережно поцеловал в ладонь и ушел.
В эту же ночь он отправил письмо по записанному адресу и подписался полным своим служебным званием, боясь, чтобы некоторая взволнованность стиля не внушила бы адресату ненужных подозрений.
И хотя авторитет Балуева несколько пошатнулся в коллективе после того, как он еще чаще стал приходить в свободное время в вагон–лабораторию Тереховой, он упорно старался не замечать насмешек и той возникшей отчужденности, о которой мы уже говорили.
А потом приехал из Ленинграда высокий бледный человек неопределенного возраста, с серьезным, замкнутым лицом. Он навестил Балуева, без улыбки пожал ему руку, сказал:
— Поверьте, вы нам обоим сделали такое добро, такое чрезвычайное… его нельзя оценить меньше, чем возвращение к жизни.
— Это не я, а Зайцев, — сказал угрюмо Павел Гаврилович.
— Простите, но ваша фамилия — Балуев?
— Именно, — сказал Павел Гаврилович. Взял телефонную трубку и начал ругаться с Вильманом из–за того, что тот до сих пор не привез с другого перехода трос, необходимый для протаскивания дюкера.
На следующий день Терехова подала ему заявление с просьбой освободить ее от работы. Павел Гаврилович прочел, проставил дату, подписал и уложил в папку.
— Приказ вступит в силу после того, как протащим дюкер. — Объяснил: — Если повредят изоляцию, новому человеку трудно будет сразу уследить. — Положил на папку ладонь, сказал сухо: — Так что вот. Такое решение.
— Но он тогда уедет один. Он больше не может оставаться! — жалобно воскликнула Терехова.
— Пусть едет! — отрезал Балуев. — У него свое начальство, у вас свое. Оттого что неделей позже отбудете, ничего с вами не случится. А производственные интересы я считаю превыше всяких личных дел.
Почему Павел Гаврилович принял такое решение? Руководили ли им чисто производственные соображения или что–либо другое, сказать затруднительно. Как говорится, начальству виднее.
Оставаясь теперь в одиночестве, Павел Гаврилович испытывал не только томительную тоску по семье, по дому. Он подходил к зеркалу, внимательно и досадливо разглядывал свое лицо и однажды признался Фирсову:
Читать дальше