Поручик зло сверкнул на него глазами и стал быстро одеваться.
Мужики закурили. Канабеевский торопливо натягивал на себя одежду. Застегнув на себе последнюю пуговку, он вызывающе спросил:
— Что вам от меня нужно?
Мужики молча переглянулись и не ответили.
Канабеевский сжал кулаки и повторил:
— Что вам нужно?..
— А вот мы тебя отправлять будем! — наконец, ответил Макар Иннокентьевич.
— Куда?!
— По начальству... Начальство настоящее, вишь, идет. Красны...
Канабеевского, Вячеслава Петровича, закрутив ему руки за спину, увели в белую баню, которую еще накануне хорошенько истопили. Ему дали с собою подушку, шубу, развязали руки и оставили в одиночестве.
— Увезем тебя завтра в Бело-Ключинское! — сказали ему. — Вишь, сёдни несподручно нам... — Ничего, баня чистая, теплая, ночь-то хорошо прокоротаешь.
Канабеевский молчал.
Он замолчал с тою времени, как Макар Иннокентьевич закручивал ему руки за спину. Молча прошел он по деревне под взглядами баб и ребятишек. Молчал, войдя в низкую баню.
Оставшись один, он тяжело опустился на лавку и задумался.
Затянутое подтаявшим, отпотевшим льдом оконце пропускало мутный свет. В полутемноте по углам стыли тени. Пахло сыростью, вениками, мокрым камнем.
Канабеевский хрустнул пальцами. В нем все кипело. Хотелось биться, кричать, ломиться в стену, в двери. Но он только сжимал руки, хрустел пальцами и тяжело дышал.
— Сволочи!.. — выдохнул он из себя и вскочил с места. — Ох, как глупо, как подло глупо влип!..
Подошел к оконцу, попытался протереть, продышать толстый лед. Не удалось. Отошел. Забегал по бане. Тер лоб, ерошил волосы. Скрипнул даже раза два зубами.
Потом тяжело задумался.
Думал поручик в одиночестве. И горькие были у него думы — беспорядочные, беспокойные, мучительные.
Много думал поручик. И все думы сходились к одному:
— Крышка!.. Конец...
Когда смеркнулось и тени отошли от стен, выползли из углов, за дверьми затоптались, завозились. Дверь распахнулась. Густой, гудящий, знакомый голос сказал:
— Вот принимай харч... Поди, отощал? Хлеб тут, ярушничек, а в крынке молоко...
Канабеевский, не трогаясь с лавки, на которой сжался, мрачно попросил:
— Давайте сюда огня!..
— Огня? — переспросил Парамон Степанович, темной тенью колышась у двери. — Огня, паря, не полагается!.. По причине пожара...
— Ну, чорт с вами! — выругался Канабеевский.
Парамон Степанович пошевелился и, стараясь смягчить громкий голос свой, сожалительно прогудел:
— А я-то, братец, думал — попоем мы с тобою на святой!.. Вот и не вышло... Уели тебя красны-то... Камерцию твою подкачнули... Да-а...
— Уходи! — крикнул Канабеевский. — Уходи к чорту!..
Парамон Степанович шумно вздохнул и взялся за скобку двери.
— Тоскует, видно, в тебе душа?.. Это, паря, бывает... Душа — она, паря, завсегда чувствует... Вот, скажем, животная — она тоже свой час понимает, чувствует...
Канабеевский вскочил:
— Уходи!.. — яростно повторил он. — К чорту, к матери... Уходи, сволочь ты этакая!..
Ночь тянулась длинная, мутная, бессонная. Только к утру соснул немного Канабеевский. Проснулся хмурый, но спокойный. Видно, думы-то не напрасно сверлили ему мозги: что-то надумал.
Спал он не раздеваясь. И, когда проснулся, вспомнил что-то, уже ставшее за последние дни привычным.
Расстегнул рубашку, стащил ее через голову. Поеживаясь и вздрагивая всем телом от холода, провел привычно ладонями по груди. Легко и приятно скользнули они по атласистому телу. И тут бы надо было отнять их Канабеевскому, схватить рубашку, снова накинуть ее на себя и приготовиться к встрече незнакомого дня. Но чуть-чуть дольше задержал поручик левую руку на левой стороне груди. И ладонь его почуяла маленький, глупый, никчемный бугорочек. Маленький прыщик прощупала рука на левой стороне груди, пониже темного соска. Но как ни мал и ни ничтожен был этот прыщик — острой, убивающей болью ударило прикосновение к нему в самое сердце поручика Канабеевского.
Он нагнул голову, захватил двумя пальмами кожу, взглянул на прыщик, и —
— стыд-то какой! срам-то какой для военного, для боевого, для карательного человека! —
— хлебнув вздрогнувшими губами холодный, банный воздух, заплакал настоящими, крупными слезами, навзрыд, так, как, быть может, плакал редко-редко в детские, ясные, ласковые, малодумные годы!..
И чем больше плакал Канабеевский, Вячеслав Петрович, тем тяжелее, тем мучительнее было ему. Он бухнулся на скамью, съежился. Он раскачивался из стороны в сторону и скулил, — не стонал, не вопил, а скулил. И протяжный вой его, унылый, глухой и безутешный, доходя до его сознания, будил в нем какое-то воспоминание, вот такое близкое, но неуловимое, ускользающее...
Читать дальше