— Ты, Олежек, послушай меня. Никогда я тебе про жизнь нашей семьи не рассказывала, а теперь расскажу… Ты сиди, сиди, долгим будет рассказ.
Поправила на себе старуха передник, облизала высохшие, ввалившиеся внутрь рта губы и начала медленно говорить:
— Помру я, а ты ничего и не будешь знать о родне. Отец-то тебе ничего не расскажет. Он всю жизнь лытает по земле. Женился вскорости после войны, взял тебя от меня восьми лет и мотается из края в край. Он ничего и не знает про жизнь нашу. А знать-то про нее нужно, авось на что-нибудь знания эти и пригодятся. Каждый человек свою жизнь из прошлого лепит. И лепить нужно осторожно, не вгорячах. Это в вязании не то связал — вытащил иглу и распустил до нужного тебе узла, а потом опять вяжи, не понравится, так и еще раз распустишь. В жизни-то так не сделаешь. Как свою жизнь начнешь вязать, так она и будет. Жить надо с открытым сердцем и по совести. Чего-чего, а совесть в нашем роду все блюли.
У нас весь род какой-то квелый. Бабка моя только восемьдесят два года прожила, а мать-уж нет — молодой померла. Мужикам-то совсем не везло: на войне гибли, да и так, долго не живут. Горячие больно, все к сердцу близко принимают, а жизнь она такая — меньше переживать в ней нужно. Ловкачи-то приспосабливаются и живут себе за милу душу, а мы, горемышные, — бесхитростные, вот и бедуем. — Бабка глубоко вздохнула, покачала головой и продолжала: — Дед твой, мой муж, перед самой войной помер — сердцем страдал. На работе и помер. Он механиком был в МТСе и какая-то неполадка у них получилась. Он, бедный, не берег себя, полез на рожон, что-то доказывать стал, а сердце-то и сдало.
На войну у меня три сына пошло, их разом забрали, потому что они погодки — год за годом родились. Служили в одной части, даже в одном танке воевали и погибли вместе. Я похоронку одну на троих получила. Ты знаешь об этом, я рассказывала, отец, поди, тоже рассказывал. В войну я с дочкой старшой жила, с твоей матерью. Костя — отец твой, тоже воевал, Ольга, не приведи господь, настырная была. Бывало, хоть кол на ее голове теши, а она знай свое гнуть будет. В тот раз она, конечно, права была, а так знай бедовала. Я ей все говорила, ты, мол, здравым умом живи, а не переживаниями своими. А то все: «Ой, мама, я переживаю, я это не так сделаю, а эдак». Я ей вдалбливаю: «Тебе ж велели так делать, а ты чего? Больше всех, что ли, нужно?» Она за свое, мол, переживаю, чую, что не так это, дело не получится, сделаю, мол, по-своему. И делала, а потом ее костерили. Какому начальнику понравится, что его приказы переиначивают. Хороши они аль плохи — делай как велят. Так она свой век и не дожила — сгорела на работе. Она была бригадиром-полеводом, все в поле и в поле, за каждый колосок, каждую картофелину тряслась, потом простыла по весне, слегла и не поднялась. В тридцать пять лет померла. Видное ли это дело, чтобы такой-то молодой помирать!
Я, бывало, говорю: «Оля, не кипятись ты, охолонь, всего не переделаешь, а себя загубишь». Но где там, в войну, по правде говоря, все люди на работе из жил лезли.
А в тот раз Костя, твой отец, на побывку после ранения приехал. В сорок втором, в конце мая это было. Кончили мы картошку сажать в совхозе, и он тут появился. От станции пешком шел — шкандыбал на хромой ноге, потом его добрые люди на телеге подвезли. Ольга-то в поле была. Как она узнала, что Костя приехал, так бегом домой три километра отмахала.
Помиловались они с полмесяца, и она его на станцию проводила. Поздно ночью вернулась назад, говорит мне: «Мам, а мам? Я Косте пообещала, хоть знала, что ты не согласна будешь, коль ребенок у нас окажется, не избавляться от него». Я-то тогда эти слова мимо ушей пропустила. Окажется, не окажется, кто это мог знать. Чего зря ругаться. Потом, когда время-то подошло и откладывать дальше было некуда, я и говорю: «Я тебе, Оля, мать, не лиходейка какая. Ты бы подумала как следует. Сама видишь, война идет, кругом одно горе людское, когда это кончится, никто не знает, каково по теперешним временам с ребенком мыкаться. Сама видишь, яслей нет, ты в поле, и я все время в поле, кто с ним будет? Потом же с Костей вдруг чего?» Ну ее, конечно, было не переубедить. Зашлась, зарыдала, мол, житья ты мне не даешь, радость последнюю отнимаешь. Ольга настырная была, в отца вся. Тот, бывало, как упрется, так хоть разбейся, а он с места не сдвинется.
Я по натуре своей покладистее всех. В молодости еще Вася мой не по нраву мне был. А он прямо сох обо мне. Известное дело, в молодости все тянутся к красивым, пригожим и на душу-то человека не смотрят. Я тогда больше внимания обращала на деревенского гармониста. Такой кудрявый, высокий, видный парень был. Все его Кудряшем звали. Бывало, кому хочешь в разговоре любовью голову забьет. А мать моя давай на меня кричать: «Дура, такая, разэтакая, ты приглядись, Вася мастеровой, душевный парень, не пьет и грамоте обучен. Хозяйство в их семье хорошее, как барыня с ним будешь жить. С этим-то Кудряшем намыкаешься. Он охоч до девок — всю жизнь истерзает». Я хоть и прислушивалась к матери, а душа тянула к гармонисту. Потихоньку, тайком мы встречались с ним. Стоим как-то вечером у дерева, он облокотился спиной к стволу и эдак размахивает одной ногой — форсит. Потом поскользнулся, упал и затылком ударился о корень.
Читать дальше