— Что ж... Если надо... Это я уже ни на что не способна. А ты — сильный и умный. Ты все можешь... Не стеречь же тебе всю жизнь сестру-калеку. Я не пропаду. Не волнуйся. И напоят, и накормят...
Он падает головой ей на грудь и несколько минут так лежит. Плечи у него неподвижны, а глаза сухие. Только уголек тлеет, тлеет. Будто ветром на него повеяло. Он — родной, он не жжет. Он только светит. Светит ему в последний раз...
И в этом свете он вдруг увидел себя. Всю свою жизнь. Так, как никогда не видел от пьяной вспышки ножа в далекой-далекой тьме до неизбежной, желаемой пули. А что было между тем?.. Разорванная ветром паутина. Он сам ее сплетал. Даже не он — какие-то темные инстинкты у него внутри. Инстинкты того живучего, потустороннего мира, в котором экономии, лавочники, батраки...
Возьми в руки и разломи надвое кусок стали. Излом будет неровный. Острые острия одного куска зайдут между острыми остриями другого, как пальцы левой руки между пальцами правой.
Так в семнадцатом разломился мир. И Солод оказался на одном острие противоположного мира, и далеко — почти на четыре десятилетия, — вклинился в чужое и враждебное ему окружение.
Акулина будто где-то рядом, но она по ту сторону перелома. К ней не дойти...
Сейчас же Солод рухнул в трещину между двумя мирами, которые налегают друг на друга с космической силой, трутся острыми гранями, перемалывая все живое и мертвое, что попадает между ними. Никто ему не подаст руки ни с той, ни с другой стороны. Конец. Хоть бы скорее!
А могло быть и иначе. А могло ли?
Он встал, поцеловал безгрешную руку сестры.
— Прощай, Акулина. Не поминай лихом.
Она тихо, покорно:
— Будешь писать, Ваня?.. Родной мой, хороший... Пиши. А то умру.
Белая рука тянется к его волосам. Но он уже не склонился. Пора...
— Буду писать. Может, не часто. Но ты не волнуйся. Значит, работа.
Затем повернулся к лейтенантам, угрюмо наблюдавшим, как где-то глубоко в его обугленном нутре, сгорбленные в три погибели, как головастый зародыш в банке с препаратом, мучились остатки человека.
Голос его звучал обреченно, глухо:
— Пора...
А когда садился в машину, подумал:
«Если останется мне хоть несколько часов, напишу десяток писем Акулине. На пять лет вперед, с разными датами. Буду праздновать в письмах каждый новый год, каждый май. Отдам их вот этому лейтенанту, что сказал о рюкзаке. Упаду перед ним на колени... Нет, попрошу именем всех тех, кто стал таким, как она... И если у него есть сердце, пусть посылает раз в полгода. А ко мне писать нельзя, — она поверит... Пусть живет в тихом сиянии своей чистой, неомраченный души. Зачем ей знать, как жил и как кончил жизнь тот, кого она называла братом?»
Оглянулся. В освещенном окне — лицо Акулины. Припала ухом к стеклу, слушает. Каким чудом она спустилась с кровати, переползла комнату, поднялась на скамью? На животе, на груди? На собственном сердце?..
Боже, она же может упасть!
Он крикнул:
— Скорее!..
А она ухом, заменяющем ей глаза, уловила этот возглас и подумала:
«Спешит, как всегда. Его ждут люди. Тысячи людей...»
И улыбнулась горделивой улыбкой.
Где-то ржали лошади, где-то девушки пели. Кто-то подбрасывал в костер брикеты перегноя, — появился над селом сладковатый дым полузабытой юности.
Но это уже было далеко за той чертой, от которой начиналась дорога в небытие.
Газик запыхкал и выехал со двора.
Солнце высилось над головой, дубы над заливом медленно покачивали отяжелевшими ветвями, и каждый отдельный листок выполнял свою прекрасную работу — ловил солнечные лучи, превращая их в соки жизни. Это физически ощутимо, когда входишь в темно-зеленую палатку и видишь просвеченные солнцем листья, что становятся прозрачными, нежными, словно каждый из них держит в своей зелени небольшой обломок солнца.
Они стояли втроем, — и сами были похожи на ту семью дубов, шумящих у залива: крепкий вековой дуб с корой в два вершка, с корнями, глубоко уходящими в недра, берущими не поверхностные соки, а глубинные... А рядом с ним два молодых дубка. Они достали своими вершинами до его вершины, но были еще не такие крепкие, как он, и пока что держались в земле не так твердо. Их еще иногда покачивает то ветер, который на старом дубе не всколыхнет даже ветки. Но они знают, что им теперь следует расти не столько вверх, сколько вглубь, набираться силы, твердости, чтобы их не качал не только этот едва заметный ветерок, а даже жестокая буря...
Долгий разговор, начатый еще у проходной завода. Это он привел их на берег залива, под эти дубы, потому что не хотелось расходиться по домам, не закончив его. И хотя Владимиру не терпелось прийти домой, где его ждала Густонька, но разговор захватил, не отпускал. Что же, пусть подождет. Он не так часто опаздывает.
Читать дальше