— Было б чего двигать!
Не скрывая восхищения, Тимофей оглянул женщину:
— Вам бы, хозяюшка, славного мужика. Такого, чтоб по вас! А то какая ж радость — одна…
Каныгина кинула широко посаженными глазами и как-то осунулась, без надобности оправила кофту.
— Одна? Нас много таких. Хватает после войны таких!
Она не опустила, а даже приподняла голову, но стало видно, что она совсем уж не молода, с сеткой жатых морщин под глазами и у большого рта, с разбитыми, плющеными ногтями на руках. Вот она — баба без солдата.
— Эх, сложилось! — досадливо поглядев на Тимофея, крякнул Даниловский, и тут еще одно превращение свершилось на моих глазах. Я вижу, что и Даниловский стар, что это битый жизнью, молотый-перемолотый человек.
— Мужа-то, хозяюшка, не воротишь, — по-бабьи горестно вздохнул Даниловский. — Но ведь люди вокруг…
— Люди… А что ж, черти? Ясно, люди! — углом косынки она промокнула нос. — Всё!.. Идемте, остальное хозяйство покажу.
Она опять шагнула.
— Фу-ты! Постойте! Что мы вас — оскорбили?
— Не оскорбили. Просто ткнули, что одна, а мне это слово…
— У всех у нас дома лежит похоронная, — сказал Даниловский.
— У вас на кого?
— На сына.
— Лежит?
— Лежит.
— Я свою в эвакуации получила. Муж все писал… — Опершись о дверную притолоку, Каныгина скрутила конец косынки. — Писал, что жди… Раз в субботу письмо от него пришло, а в понедельник бумажка из полка. В бумажке все обрисовано: и что… смертью героя… и какого числа, и где схоронен. Ой, думала, руки наложу. Что я одна? Куда ни кинь — одна… У людей знаете как? Когда по-хорошему, а когда недослушают, оборвут совсем зазря — ведь чужие. Родной — он и за ошибку похвалит… Ночи передумала: все была нужна, нужна кому-то, а теперь всё. Как палец одна. Воды попить, кружку взять — нету силы. А из эвакуации домой потащилась с детьми. Где поездом, а где так. Думаю — хоть сдохнуть на своем дворе.
Явилась — меня в контору: «Где ты, — говорят, — столько вожжалась? Мы уж неделю работаем. Без тебя свинарник развален. Хлеба, — говорят, — нету, выписывай на ребятишек и на себя магары десять кило и давай помогай!»
Являюсь в свинарник — каждая сломанная доска на меня глядит. И люди являются все худющие и говорят: «Начинай, Каныгина, а то в хуторе не идет без свиней».
В тот секунд я ни о чем не думала — без одежонки пошла по морозу и пошла — и лопатой и ломом. И руки не зябли. Ночью впервые за сколько времени уснула. Утром подхватилась — и опять, потому — вроде нужная хутору и хутор мне нужный… Да что я! Тю, дура! — Каныгина всхлипнула, стерла пальцы о юбку. — Мне — после, а двум красноармейкам, у которых тоже мужьев убили, еще прошлый год отстроили хаты. Теперь начали мне. Леса-кругляка нет, опалубки нет, а мне говорят: «Не боись, добудем. Возведем дворец». Бабе что? С ней пошути — она гору сколыхнет! А вы опять: бедолага, мол…
Она подняла брошенную ветку люцерны, швырнула в вольеру.
— А в деревне жалость не обидная, мы тут одинаково меченные. Вы гляньте, Ляксандра Пахомыч, кто мне хату строит. Ванюшка безрукий — кормилец на семью, дед Ляксей Иваныч, дед Кузьма Иваныч. Васёна, что с детьми на руке. У нее пятеро ртов. У Ксеньи Безугловой шестеро… А в самом колхозе рази слава богу? И воловни не покрыты, и кошары. А ведь как от мяса оторвали, дали мне двух плотников!..
Все вышли из кухни, а я задержался с принесшей начищенный таз младшей Каныгиной.
Звали ее Любкой, училась она в пятом классе. Она перекатывала пальцем босой ноги камешек, не поднимала глаз. На все мои расспросы о матери она только и сказала (должно быть, словами кого-то из соседей), что мать «несмотря что гордая, но душевная».
В общем, беседа не состоялась, и я отправился к остальным. Они были уже на улице. Возле Каныгиной стояли безрукий печник и старуха Васёна, та, что с ребенком. Ноющий ребенок по-прежнему был словно приклеен к ее согнутой руке, а другой, свободной рукой Васёна размахивала перед Каныгиной, опять говорила о «пригребке», волнуясь, что построят его не у самых сеней.
Об огороднике Сасове я услыхал при таких обстоятельствах. Мы завтракали в садочке старухи колхозницы, устроясь вокруг крытого скатеркой табурета. Сразу за двором начиналась белая от солнца степь, пересеченная от горизонта к горизонту прямым грейдером. Груженные пшеницей машины проносились по грейдеру в сторону Целины, поднимая завесу пыли. Пыль не успевала осесть в горячем воздухе, как издали уже рос гул следующих машин, опять клубились хвосты и, схваченные ветром, летели, оседая на сухую землю, на листву низкорослых акаций.
Читать дальше