— Кому больше? Прямо уж и не знаю…
— Да чего знать, тетка Домна, — по-взрослому рассудила Верунька, — я пойду. Баба Фима сейчас ничего, кулдыбается по дому. А, баба? — виновато спохватилась она и прыгнула Фиме на колени.
— Да кулдыбаюсь, — сухонько, сморщенно улыбнулась Фима. — Две картошины на день и надоть-то. Есть пока картошечка, слава богу.
Было все-таки что-то нехорошее в том, что Домна разъединяла старую да малую, потому и сказала в оправдание:
— Ты, Фима, потерпи, мы тебя навестим.
— Навестим, баба, навестим, — потерлась возле нее Верунька и выскочила с книжками и тетрадками за дверь.
На все эти тары-бары ушло, наверно, не меньше часу, но Алексеиху они застали в том же положении: без признаков всякого понятия. Несколько толпившихся у ее кровати женщин сейчас же разбежались по домам, а Домна принялась ревизовать хозяйство председательши. Немного получше жила она, а тоже негусто: остатки пшена, поскребыши муки, окатыши сала. Ну, картошки, грибов и капусты было с запасом: все-таки одна жила, экономно. Но не зависть к чужому добру занимала сейчас Домну — донимала ее тревога за Алексеиху. Она мало что смыслила в болезнях, но догадывалась, что председательшу «ошамрило», а это бывает то ли от вина, то ли от большого горя, то ли от большой радости. Вино приходилось исключать, в радость как-то не верилось, значит, оставалось все-таки горе? А какое новое горе могло быть у председательши, если все нажитое, колхозное еще по осени было отослано, отвезено, угнано в сторону подступавшего фронта? Ничем ее не могли ни удивить, ни застращать. Делалось, что могло делаться, а что не бралось слабыми женскими руками, так на нет и суда нет. Новых хлебопоставок не должно быть, не должно быть и новых лесозаготовок, и окопницы все к Тихвину отправлены, и даже теплые вещи кое-как собраны… Что еще? Оставались последние стельные коровы, последние тягловые лошади, последние суягные овцы. Кто отважится посягнуть на это? Нет, самого последнего не могли от них требовать — это принадлежало уже не им, а жизни, которая с потерей последнего могла и оборваться. Ради чего тогда мужикам воевать?
И когда на таких шатких весах выверила Домна свои сомнения, весы стали как вкопанные: Алексей, сам председатель всему причиной!
А тут еще Коля-Кавалерия в разных валенках на новость прискакал, покашлял, похаркал у порога — и как припечатал:
— Помянуть бы надо Алексея… рысью шагом арш!
— Ты, мерин вислозадый… — попробовала Домна на корню убить эту очевидную догадку. — Чего мелешь? Чего каркаешь?
— Да ведь хороший человек был, едрит ее кавалерию-шрапнелию. Выпить бы за упокой души председательской.
— Не выпить, а растереть ежели председательшу… — в нужную сторону направила Домна Колин замысел.
Мигнуть не успела, как Верунька гибкой мышкой юркнула в черный провал подполья, пошебаршила там, что-то попискивая, и скоро вылезла с пыльной бутылкой в руках. Домна повертела бутылку в руках, гадая, сверху ли мазать, внутрь ли полить, и решила добра не портить. Взглядом велела Веруньке принести стакан. С трудом приподняли они отяжелевшую председательшу, пытаясь влить ей из стакана сквозь сжатые губы, но ничего не вышло. Зря переводили добро.
Коля с сожалением и досадой смотрел на их возню, а потом и затопал разновеликими валенками:
— Едрит ее, с чайком надо! Да мурашей… масло-то мурашиное есть где?
Домна ответила про себя, что вместе с забытым сивушным запахом к Коле вернулась и забытая деловитость. Он шустро сбегал домой и принес муравьиное масло, которым пользовали на все случаи жизни. Да только лучше все же, когда простуда или ломота. Обморок, да еще такой глубокий, маслом, пожалуй, не снять? Она ворчала, в то же время раздувая самовар. Чаю-то у председательши не было, но ягода малина нашлась. Вдвоем с Верунькой они раздели Алексеиху и стали натирать ей маслом грудь, и живот, и спину, и виски, а Коля с большой охотой принялся готовить целебное питье. Все это было вроде бы не то, но ведь других хвороб, кроме простуды и остуды, они не знали, — так и делали, как делалось всегда. Да и малиновый пунш — не водка, дух не перехватывало, напоили председательшу. Согретая изнутри и снаружи, растормошенная долгим растиранием, она начала маленько приходить в себя. Что говорить: любая хвороба — остуда души, а они подсогрели душу, окатили ее горячим. Дышала Алексеиха теперь ровнее, глубже, но отвечать на расспросы не отвечала. Домна исчерпала весь запас своих лекарских познаний и напоследок плеснула в стакан и Коле:
Читать дальше