— А ничего, — подтвердил Аверкий, позевывая.
— Дружно-то как, — уже с намерением продолжала Домна, обиженная именно этим его довольным зевком.
— А-а… и дружно, и гужно…
— Мясцом попахивает.
— А-а…
— Баба слева, баба справа.
— А-а-а… — еще шире зевнул Аверкий и вдруг как бы проснулся, с кулаками навис над Домной. — Много ты понимаешь. Много ты говоришь. Гляди, как бы слезами да не умылась!
Слезами умываться Домне было не привыкать, и она только тяжко, отрешенно вздохнула, хукнула на горячие кулаки Аверкия. Кулаки от этого не остыли, но сам Аверкий опомнился, присел рядом.
— Ху… разморило после леса в тепле. Снилась всякая чертовщина. А что у тебя? Что Кузьма, не пишет?
— Не пишет, — за одно это упоминание все разом простила Домна.
— Мои вот тоже окопницы сопливые… Окопы-то где? Под самым Тихвином.
— Знамо дело, не сладко и им. Как ходила я к Кузьме, нагляделась на окопниц. Везут и везут девок!..
— Может, и отпустят скоро, а?
— Отпустят, как не отпустить. Чего задарма людей кормить?
— Во я и говорю — чего? Чего копать, чего чужим щам завидовать, чего пришла-то? — как-то круто и неуклюже повернул он ее к дверям.
Домне и говорить расхотелось, но там, в пустой избе, лежала Алексеиха, и ей надо было приискать помощницу.
— Не к тебе, к Тоньке вон пришла. Тоня, — взглядом позвала она ее. — Как живешь-то?
— А живу, хлеб жую, — не то похвасталась, не то пожалела себя Тоня, тоже усаживаясь на лавку.
Домна пригляделась к ней. Ничего, взошла девка телом, словно на дрожжах поднялась, — с первого взгляда видно, что поотъелась. И блеск в глазах не голодный, а какой-то жадный, бабий. И радость вроде бы неподдельная, вполне человеческая. Неуж?.. Дальше Домна и мысль свою вести не хотела, дальше начиналась та тягучая сплетня, которая уже протянулась от двора ко двору и без всякой жалости стягивалась на пополневшей шее Тоньки-сестрицы. Белая, сбросившая с себя голодную синь шея так притянула взгляд Домны, что она не утерпела, погладила ее шершавыми пальцами. И, видно, мало в них осталось человеческой ласки, вздрогнула, отшатнулась Тоня. А это было уже обидно.
— Алексеиха заболела, ты поди присмотри за ней, — поэтому и попросила она совсем не так, как следовало попросить.
— Больно мне надо! Не нянька, — поэтому и ответила Тоня тоже не так, без всякого человеческого сострадания.
Может, взять бы да помириться, но от возмущения Домна и слов не нашла. Прямо при Аверкии и Барбушихе обозвала Тоньку стервой поганой и, не помня себя, выскочила на улицу. А дальше что? Все равно в своей большой и пустой избе оставалась Алексеиха, оставалась неведомая беда, которая смяла Алексеиху, и оставалась эта насущная забота — кто присмотрит за ней, кто обиходит? Вначале, сгоряча, Домна хотела пойти и привести карелку, но на первых же шагах к своему дому остановилась, отказалась от этого намерения. Как они будут объясняться, как говорить? Карелка, правда, по хозяйству все понимала, может, понимала и многие слова, но там ведь больная, капризная. Нет, не сговорятся они…
И пришла ей тут на ум Верунька-сиротка. Жила она со старой, доброй Фимой, и чем жила — один ее бог знал, какой-то добрый заступник. Верунькина мать по-летнему нагуляла с кем-то брюхо, а как опросталась, прямо из больницы, от стыда и насмешек, сбежала в леспромхоз да там и пропала, оставив мокрую дочку на попечение ночной звезды. И, видно, под счастливой звездой родилась сирота, если не зашлась криком, если не захлебнулась чужим молоком, если выросла и шла уже в третьем классе, круглой отличницей. Так уж все хорошо для нее сложилось. Тогда как раз Ольга Копытова, ставшая ныне Алексеихой, потеряла двухнедельного сына, но не потеряла молоко, — с радостью и облегчением отдала его сироте. Тогда же и одинокая Фима к народу пристала: дайте да дайте внучку, раз бог не привел своей. В те годы Фима еще не была так стара, еще помаленьку похаживала на колхозную работу, и сирота явилась ей прямо-таки в утешение. Стала Верунька, уже отваженная от Ольгиной груди, жить с Фимой, да и прижилась накрепко. Досужие языки поговаривали, что сотворил Веруньку не кто иной, как братец Демьян, но Домна этому не верила: слишком зелен был тогда Демьян, слишком глуп. Да и чего теперь гадать? Девка выросла, вон уже десятый годок пошел, Фима, как мать, не нарадуется.
Жалко было разлучать Фиму с Верунькой, но выбирать не приходилось: все взрослые девки были на окопах, а бабы только что возвратились с лесозаготовок — кому идти в сиделки? Она так, коротко и ясно, объяснила это прявшей лен Фиме и так же спросила готовившую уроки Веруньку:
Читать дальше