— Едем завтра до Камского Устья, там пересаживаемся на «Метеор», и через полтора часа мы в Казани. Оттуда — куда захотим. Ну, хочешь, я скажу твоей жене, что ты не любишь ее? Мы уедем с тобой и начнем новую жизнь.
— Ничего я не хочу, — после молчания произнес мужчина, — и, пожалуйста, говори тише, нас могут услышать!
— Когда с тобой, я ничего не боюсь, — прошептала женщина. — И ничего мне не стыдно. Хочешь, пойдем в каюту?
Голос у женщины был глуховатый, и, хотя женщина говорила негромко и чуточку монотонно, Немцеву чудился в нем то самый нежный шепот, то еле сдерживаемый крик. Все тело Немцева напряглось, что-то легкое, теплое, желанное вдруг возникло в нем, ему сделалось радостно от этого ощущения, но тут же он почувствовал щемящую зависть и печаль. Он готов был кинуться на этого кретина, который опять забубнил:
— Я ничего не хочу! — И, уже не скрывая раздражения, продолжал: — Я же просил тебя не орать! — Видимо, почувствовав, что женщина обиделась, собеседник попытался смягчить отказ: — Ну что мы забьемся в каюту? Послушай, как поют птицы! Как ты думаешь, это соловьи?
Женщина долго не отвечала. Немцев даже подумал, что она ушла. Когда она заговорила, в голосе ее уже не было прежней звенящей и радостной нотки. Говорила она совсем тихо. Немцев задержал дыхание, чтобы расслышать ее слова.
— Ты не ошибаешься, это соловьи… Поют каждый своей соловьихе. Так заведено в природе… Пойдем, ты, наверное, озяб. Идем, милый!
Немцев соскочил с койки, подбежал к окну, осторожно опустил жалюзи и выглянул. На мокрой от росы палубе не было никого. Если бы не черные пятна следов на серой парусине, Немцев мог бы уверить себя, что разговор ему пригрезился.
Немцев стоял возле окна долго, пока не озябли ноги от холодного линолеума, все ждал: вдруг пройдут мимо окна эти двое, и он увидит лицо женщины. Ему очень хотелось увидеть ее. Таких он еще не встречал. Он нетерпеливо высовывался в окно, взглядывая на нос парохода, на корму. Но, кроме начинающего алеть неба, легких клочьев тумана, выползающих из устья полузатопленного оврага, блекнущих огней буев, ничего не видел. Спать не хотелось. Он закурил и, накинув китель, уселся возле окна.
Конечно, если сейчас выйти, можно узнать у вахтенного, в какую каюту пошли эти двое. Несомненно, вахтенный видел. Немцев представил, как изумится матрос, когда штурман спросит его. Да и зачем, собственно, они нужны ему? Ведь это чужое, в которое он, Немцев, влез нечаянно. Это все равно, что подглядывать через фрамугу в чужие каюты, чем когда-то занимались практиканты речного училища и Валерка Немцев в их числе. Но теперь-то, слава богу, он не пацан и понимает, что такое элементарное приличие.
А понимает ли? И в чем вообще приличие, если женщина только что шептала вот здесь, в двух шагах от его каюты, что ей ничего не стыдно. Значит, в любви нечего стыдиться? Выходит, у него еще и не было настоящей любви, потому что все, что было, чуралось света…
Нет, с любовью у штурмана Немцева явно не получается. А может, это не он виноват? Может, женщины такие ему попадаются? Встретилась бы такая, что ушла отсюда полчаса назад, и он был стал ее любить по-настоящему. Он приосанился, когда придумал такое ловкое для себя оправдание. И тут же поймал себя на мысли: оказывается, на этом маленьком старом пароходе происходит что-то такое, чего он никак не мог предположить.
Он встал, закрыл окно, снял китель, залез под одеяло; нужно поспать, а то весь день пойдет насмарку, будешь иметь бледный вид и макаронную походку. Неожиданно подумал: все же зря не узнал, из какой каюты эти двое. Боцмана поостерегся, если честно. Увидев Немцева, боцман округлил бы глаза: что за диво, чего штурман бродит?
Вспомнив о боцмане, Немцев попытался обругать старика, но злость не приходила. Более того, он подумал, что у Семена Семеновича что-то есть свое, чему можно поучиться, как поучился бы Немцев умению любить у этой незнакомки.
Он, пожалуй, не смог бы точно назвать или сформулировать те качества, которые были у Михалева. Но одно, определенно самое главное, нельзя не заметить: боцман добр.
Легко быть добрым ко всему человечеству, к бесконечно большому количеству людей. Но даже математических познаний штурмана хватало на то, чтобы представить нереальность такой величины: один любит всех. Такая величина оборачивалась неопределенностью. Куда труднее быть добрым к одному из всего человечества. Тут каждый раз требуется применять масштаб натуры: один к одному. Боцман это умеет.
Читать дальше