Осердился тут и командир. Сейчас, думаю, про мой приход к нему брякнет, врежет мне Вася при свидетелях. Рука у Васи легкая, но вспыльчив — добрые люди часто вспыльчивые, — сгорит в нем порох, и опять человек он. Но под горячую руку не попадайся. Знаки я делаю подполковнику: не выдавай, милый, не знает муж про просьбу мою, не выдавай. Не знаю, понял ли он меня или не понял, только смолчал. Ни слова не сказал про нашу беседу и лишь покраснел, от злости, видно. Но сдержал себя — волевой, видно, товарищ был, — и более того: приказы свои отставил, упрашивать начал Васю моего: не умеешь, мол, — научим, поможем, подсобим, одним словом. Уговаривал, уговаривал и вроде бы уговорил. А прощаться стали, объявил: «Быть тебе завтра в райкоме к одиннадцати ноль-ноль. А не явишься, на себя пеняй. Однополчанам скажу — струсил!» — встал и пошел. Рассердился все же. А на меня, видать, особо: заморочила голову баба, сколько времени он потерял. Бряк дверью — только его и видели…
Всю ночь не спал мой Вася. Кряхтел, ворочался. Крепко, видать, думал, а со мной думами своими не советовался, да и я виду не показывала, что не сплю. Утром начал собираться, рубаху попросил, гимнастерку отставил. Значит, в райком, не в артель нацелился, полагаю. Но молчу, вопросы задавать не собираюсь. Не выдержал: «Тебе-то не противно будет?» — «О чем ты, Васенька?» — прикидываюсь дурочкой. «Да что не было специальности у мужа, да и это не специальность?» — «Нисколечко, Васенька. Должность почетная, конечно, а по нынешним временам, если сказать правду, и прибыльная». Зря это я сказала, не подумавши, чуть не испортила всю обедню: закусил удила, забил копытами: «Я еще и в должность не вступил и согласия не дал, а ты уже тянуть хочешь?» — «Что ж, по-твоему, все люди жулики, кто там работает?» — нажала я на него. Покричала, поплакала, о детишках напомнила. Чертыхнулся, ушел. Я-то знала — пошел в райком соглашаться, принимать должность.
А работать стал мой Вася как оглашенный. Ночь, полночь, а его дома нету. Все порядки наводил. Пообтерся. А потом на годичные курсы его отправили. Приехал обратно — и в директора. С тех пор и свирепствует — в том же самом гастрономе на Большом начальствует, и, надо сказать, неплохо, по-моему. А вот солидности у него не прибавилось, нет. Ну, где это видано, чтобы директор по вечерам с работягами в домино до ночи сражался? Сказала я ему как-то. Заругался: «Не больно велик начальник. Солдатом был, солдатом помру. А компаньон мой в домино знаешь кто? Капитан первого ранга! Полковник, по-нашему, по-сухопутному. Так что не дергайся: компания у нас — одни аристократы»…
Пока подошли мужчины, Базанов знал уже все о семействе однорукого, в котором общей любимицей была, конечно, Нина. Нина закончила музыкальную школу, поступила в консерваторию. Ее занятия и круг интересов были чем-то недосягаемым для всех остальных, непонятным, святым. Глеб с любопытством присматривался к ней: не стала ли общая любимица деспотом в семье, милым и избалованным тираном? Первое впечатление складывалось в ее пользу. Нина была спокойна, послушна без показной угодливости, сдержанна. На любовь близких отвечала искренней любовью.
Ужин был обильным. А атмосфера — дружеской, полной воспоминаний о том трудном, но славном времени, когда они, еще молодые совсем, встречались тут же, в этой квартире, и не знали, как сложится жизнь и как пройдут те десятилетия, которые отделяли их первую встречу от сегодняшней, второй.
Глеб чувствовал себя удивительно легко и свободно. Снялось напряжение, исчезла усталость, копившаяся где-то исподволь и навалившаяся в Москве. И пилось легко, а сердце не сигналило, вело себя пристойно, и это тоже радовало. И хоть не осталось в комнате ни одной старой вещи, относящейся к базановским временам — Вася и Анюта переменили всю мебель и люстру над столом повесили новую, шестирожковую, — Глеб чувствовал себя дома.
Они вспомнили, как встретились впервые, еще во время войны, в сорок четвертом. Встретились враждебно, и Вася признался, что порубил на дрова базановский буфет и продал кое-какие базановские вещи, и как потом — сообща, дружно и весело — собирали они Глеба в обратную дорогу. Анюта подгоняла на него костюм погибшего брата, тетка Даша стирала, гладила, подшивала — набрали полный чемодан вещей и белья, чтоб в Ташкенте не подумали, что ленинградец — сирота и жених без приданого…
И вспоминая это, уже веселое и смешное, Анюта вдруг заплакала теперь — без всякой, казалось, причины — беззвучно, неутешно, и слезы, хлынув из глаз и скопившись в глубоких морщинах, залили ее сморщенное маленькое лицо и закапали на белую накрахмаленную до твердости алюминия скатерть.
Читать дальше