обращении к главе государства. Кесарю – кесарево. Раньше так писали:
Всепресветлейший, державнейший великий государь император, самодержец
Всероссийский, государь всемилостивейший. И монархист Достоевский так писал, и
твердокаменный демократ Чернышевский, а заканчивать полагалось примерно так: с
чувством благоговейного уважения осмеливаюсь назвать себя Вашего императорского
высочества благодарным и преданнейшим слугою». Старик стал мне еще милее и
симпатичнее. Упрекайте его в холуйстве, в рабстве, в отсутствии интеллигентности и
прочих грехах, – все это чушь собачья, лишь ваши притязания подменить главу
державы другим кумиром или собственной персоной. А я – вместе с разумным
Разумовским. Раз уж приняты такие кликухи наверху, будем блюсти высоту, нам это
ничего не стоит. Наверное, мы с ним не можем называться интеллигентами, как Фефер,
например, или Леонтьев, не тянули мы в ненависти и до уровня Волги или Гапона, уж
эти бы вчетвером напридумывали усатому совсем других величаний. А мы не видели в
этикете урона своему достоинству, оно у нас совсем в другом. Мы не желаем
властвовать. Спасибо, вожди, вы взяли на себя тяжкий грех власти, мы вас
возвеличиваем при жизни, ибо ничего вам не будет после смерти, кроме долгих
проклятий. Если я доживу до старости, то хочу стать таким, как Георгий Георгиевич
Разумовский, московский дворянин, великодушный человек, вечная ему память… А
пока вернемся к обращению. Разумовский просил направить его, а также зека
Леонтьева, работать в какое-нибудь инженерно-конструкторское бюро в системе
Гулага: «Мы там несомненно принесем больше пользы нашей великой и любимой
Родине». Помогло, между прочим, их перевели скоро в Красноярск.
Зашел ко мне Коля Гапон. «Что ты там за письмо получил из редакции? Покажи».
Гапон – и вдруг его редакция заинтересовала, литература. Показал я ему оба письма, он
прочитал внимательно, сдвинув брови, и спросил, согласен ли я про заумную
философию? Я пожал плечами – согласен. «Ажаев сидел, написал книгу «Далеко от
Москвы», получил за это свободу и Сталинскую премию». – «Говорят, он не сидел, а
работал вольняшкой». – «Говорят», – передразнил меня Гапон. – Ты слушай, что я
говорю. – Он пырнул себя в грудь оттопыренным пальцем. – Я с ним ходил на один
объект, видел его вот как тебя. На пятьсот первой стройке».
Я не стал спорить, тут правды не добьешься. Напечатают в газете, скажут по
радио, это и будет правда, а все остальное – выдумка наших врагов. Да и кому нужна
такая правда, кого сажали, кого миловали, всегда найдутся приказные дьяки, архивное
жульё, которое скроет, что было, и откроет, что надо. «Сидел Ярослав Смельчаков, –
сказал Гапон, – у него песня есть про этап». Наверное, он имел в виду Смелякова, в
печати я его не встречал, имя слышал от Фефера – сильный поэт, и сажали его будто бы
несколько раз. Он был связан с Мандельштамом, а тот был женат на сестре Каменева,
их тогда всех пошерстили, пересажали. «Еще я с Домбровским сидел, из Алма-Аты.
Вот писал! «Покоряясь блатному закону, засвищу, закачаюсь в строю. Не забыть мне
проклятую зону, эту мертвую память мою». – А дальше Гапон меня сразил: – Я тоже
пишу, – сказал веско и посмотрел прямо, человечьими глазами, надо сказать. – Про
свою жизнь».
Меня это задело, пишут, кому не лень, ревность вдруг появилась. Лев Толстой
говорил, написать о своей жизни может любой нищий, даже безграмотный, но дело не
в пережитом, а в точке зрения. Гапон заметил мой протест и кивнул на конверт
Устиновича: «Он правильно тебе вломил – заумная философия». «Для меня мысль
важнее фактов, случаев». – «Мысли-итель. А что ты видел? Ты студент прохладной
жизни. Весь твой багаж – пустой чемодан. – Он говорил обозленно, не знаю, почему. –
Надо писать, что сам пережил, а не списывать из других книжек».
Наблюдений у Гапона много, спору нет, он старше меня лет на пятнадцать, да еще
каких лет – лагерных, где не просто жизнь, а самая ее густота. Описывать на сто лет
хватит, а вы, критики, теоретики, осмысливайте и обобщайте, что народ пережил. Но
говорить мне с ним тяжело, он хам, а хамство и литература несовместимы. Ушел Гапон,
заставил меня думу думать. И в самом деле, что у меня было в жизни, какие-такие
особенные события? Пустой чемодан – похоже. И потому обидно.
Да еще и карась, как заметил Волга, а каждому карасю впереди уготована уха.
Читать дальше