— Другой оценки я от тебя и не ожидал. Впрочем, — улыбаясь своею снисходительною и многозначительной улыбкой и жестом останавливая Егора, сказал Лаврушин, — это не предмет спора. Зависть отстающего, еще древние философы отмечали, — болезнь и лечению почти не поддается. Ты помнишь наш последний разговор? О норме и отклонениях? Ты не хотел тогда слушать, ну что ж, дело твое, но теперь ты можешь спокойно прочитать обо всем этом в газете.
— Статью написал?
— Зачем писать? Я продиктовал ее корреспонденту, и все. Интервью.
— Уже прокурорское? А не преждевременно?
— Зависть отстающего… плохая болезнь. А вот у того старика, за которого ты заступался, хотел заступиться, — поправился Лаврушин, — между прочим, золото нашли.
— Знаю.
— Нашли дважды. Проверили чердак и обнаружили еще золотые кольца и серьги. Конфисковали.
— Ну и что?
— А у вдовы брат, мужичок, из деревни прикатил. Вот здесь, на этом стуле сидел. Сгорбленный, жалкий, а иск предъявить на не свое и к тому же награбленное золото ума хватило.
— Ты к чему это?
— А к тому…
«Все они»?..
— Эх, Егор, Егор, ну давай руку, пожму. Все же ты был неплохим парнем. Был! — подчеркнуто добавил он.
Выйдя из прокуратуры и очутившись на улице, Егор долго еще ощущал в ладони холодную руку Лаврушина. Он достал носовой платок и, чувствуя, что еще никогда не испытывал такой брезгливости к Лаврушину, как теперь, принялся вытирать ладонь.
Егор хотел пойти в отделение, потом решил идти домой, потом, подумав, сел в автобус и уехал за город, на каменную гряду.
Он шел по дорожке, поднимаясь вверх, и с удивлением замечал, что, хотя прошло уже почти три года с тех пор, как он в последний раз был здесь (он приходил сюда с бутербродами и учебниками, когда готовился к очередной сессии в университете), ничто не изменилось и выглядело так же, как тогда: камни, трава, уступы. «Черт возьми, как я раньше не вспомнил, — думал он, — что есть на земле это место, где так свежо, тихо, где даже просто вид камней, зелени и неба располагает к спокойствию, где можно в тишине оглянуться на все прожитое и увидеть свою жизнь сразу всю, так же, как этот город внизу, со всеми его улицами, переулками, и площадями, и дымкой над крышами, — думал он, в то время как, остановившись и обернувшись, смотрел на лежавший будто в котловине город. — Надо привезти сюда Шуру, да, надо прийти с ней сюда, не откладывая, в первое же воскресенье!»
Он был доволен, что, выйдя от Лаврушина, направился не домой, а сюда; он давно уже чувствовал необходимость разобраться в своих мыслях и переживаниях, потому что, хотя с той ночи, как он участвовал в поимке убийцы Андрейчикова (тогда все в жизни было для него ясно и определенно), прошло всего несколько месяцев, но события так закрутили Егора, как будто он прожил целое десятилетие. Подымаясь на гряду, он как бы отрывал от себя прежний шлейф мыслей и переживаний, и в сознании его уже рождалась подготовленная всем ходом минувших событий новая и ясная мысль. «Мы ищем, мучаемся, но что мы ищем, когда есть простая, выработанная годами мудрость жизни», — думал он.
Он думал о матери. Перед глазами его стояла пожилая женщина с добрым, умным и спокойным лицом; лицо это до каждой морщинки было знакомо ему, и знаком был платок, и знакома была прическа, когда платок скатывался на плечи и обнажал седую голову, — только она, казалось Егору, его мать, умела так просто, так строго и в то же время женственно-красиво собирать и закалывать на затылке волосы; все-все с детских лет было привычно и знакомо Егору в матери, но вместе с тем теперь; видя ее лицо перед собой и вглядываясь в это лицо, он открывал для себя новые и как бы не замечавшиеся им прежде черты. То, над чем он бился, определяя свое отношение к жизни, к людям, к работе: от жестокости, какую нагнетал в себе, видя лишь в ней единственную возможность покончить с преступностью, от обобщений, напоминавших лаврушинское «все они», хотя Егор всегда был уверен, что его «все они» — это совсем не то, что лаврушинское, до осознания ответственности за каждое разбираемое дело, за каждую человеческую жизнь (он мог бы теперь сказать о себе так же, как говорил о Богатенкове и Теплове: «Ну вот, и я перешагнул через психологический барьер», — через который, как ему прежде казалось, нельзя и не должно было перешагивать следователю милиции), — это, над чем он мучился и к чему пришел после многих дум и переживаний, как-то само собою, естественно и просто жило в матери. Она следила за могилой жены Богатенкова и переписывалась с подполковником, следила за другими могилами и переписывалась со многими людьми, и эта совсем не своя, а, казалось бы, чужая и должная обременять забота была, в сущности, частью ее жизни, такой же обыденной и необходимой, как и дела по дому, обход путей, воспитание сына, его, Егора. Он видел теперь это в спокойном и ясном лице матери; и старый Фотич, красивший оградки на кладбище, и дядя Митрий, управлявший дрезиной, и все на разъезде, о ком вспоминал и думал сейчас Егор, представлялись ему, как мать, — знавшими главную суть жизни. «Мы мечемся, когда надо просто присмотреться к нашей жизни и взять из нее то, что давно открыто и есть в ней. А если искать, то лишь такое, что еще неизвестно и что действительно может принести людям счастье», — говорил он себе, шагая вверх по дорожке.
Читать дальше