Дало ли это слияние учебы с «оргработой» какие-либо особенные результаты, сказать трудно. Монолитными мы в своей дальнейшей жизни, разумеется, не остались; хотя кое-какие «связки» продолжали существовать, каждый из моих тогдашних сподвижников избрал в жизни тот путь, какой оказался ему доступен. Есть среди них всемирно известные ученые, есть прекрасные рядовые учителя, есть и ловко приспособившиеся болтуны и чинуши. Кое-кто успешно сделал карьеру и достиг высоких постов, хотя… Что значит — успешно? Какой, извините, ценой? Один из наших комсомольских корифеев, назовем его Б., достиг значительных научных должностей и званий и славится теперь тем, что старательно зажимает талантливую молодежь, грозящую обогнать его. Другой, назовем его В., активнейший участник нашего драмкружка и одновременно «профсоюзный босс», талантливый, общительный паренек, так и не кончивший истфака — богема, проклятая, засосала, — проявил такую бешеную настойчивость к осуществлению себя на сцене, что завел в тупик прекрасный старый театр…
Но тогда-то мы не думали о результатах хоть сколько-нибудь отдаленных. Мы были уверены в том, что прекрасно знаем, как надо моделировать людей сегодня, сейчас, и настойчиво осуществляли эти свои знания на практике. А куда мячик упадет…
…Недавно я в очередной раз был на концерте в Домском соборе в Риге, и, пока лились органные струи, я, внимательно слушая музыку, глядел на торчавшую над моей головой пустую кафедру проповедника — и мне почудилась там тень высокого, бледного, светловолосого человека в черном. И я подумал о тех, кто говорил и говорил когда-то с этой кафедры, обращаясь к десяткам, сотням прихожан, в полной уверенности, что они глаголют святую истину, что им известен подлинный путь, который приведет их паству к блаженству, — большинство проповедников верят в это. Где они теперь, эти всезнающие люди? Что из сказанного ими осталось жить?..
Я бы в каждой большой аудитории прибивал на стенку пустую кафедру — чтобы те, кто выходит читать лекции или просто обращается к слушателям с пламенным словом, хоть на минуту задумывались бы о том, стоит ли вновь и вновь талдычить с апломбом то, во что время неизбежно внесет свои поправки…
Речи, речи… Еще в школе я любил выступать на собраниях — помните фото в пионерской газете? — хотя тогда уже начал понимать, кажется, что язык мой — враг мой. Слишком уж часто вспыхивал я под влиянием минуты, слишком часто просил слова и начинал говорить прежде, чем успевал четко продумать, что и как следует произнести в данной ситуации.
В армии мне речей говорить не приходилось, и все обошлось, но в студенческие годы тяга к публичным выступлениям проснулась и заявила о себе с удвоенной силой — тем более что обстановка буквально располагала к этому. Только выступления мои точнее, увы, не стали. Прекрасно понимая, что уж теперь-то вся ответственность лежит исключительно на мне, что рядом нет ни няни, ни мамы, ни политрука, готовых меня поправить, зная, что ставкой в этом словоизвержении может стать, ни больше ни меньше, вся судьба моя, я нередко изрекал что-нибудь совсем не то, что ожидалось — выше я упомянул уже об этом. Приходилось выкручиваться, доказывать, что ты не верблюд, изворачиваться на все лады, особенно если кто-то успел уже обидеться на всю жизнь, а кто-то другой намотал себе мое неосторожное резюме на ус, чтобы припомнить его в другом месте, при совершенно других обстоятельствах.
Собственно, эти-то свои выступления, а также страстные и слишком часто пустые речи моих однокашников я и имел в виду прежде всего, говоря о крученых мячах, запускавшихся на моих глазах, в той реальной жизни, которой я тогда жил.
В вопросах учебы у нас все было достаточно основательно, быть может, более основательно даже, чем сейчас. Нам повезло: мы застали еще на университетских кафедрах поистине крупных ученых, славившихся не только энциклопедичностью своих знаний, эрудицией, умением говорить запросто с огромной аудиторией, но и тем, что они вносили в окружавший их мир аромат удивительнейших отношений.
Подумать только, общение с учениками и сам процесс преподавания были для этих подвижников не службой, не назойливой обязанностью, а способом существования, естественным и очень желанным состоянием, главным содержанием их жизни. Их научные выводы оказывались особенно значительными и прочными именно потому, что науку они творили, передавая свои знания другим, и, таким образом, многократно эти знания придирчиво проверяли. Предоставленный в распоряжение кафедры кабинет был для них более подлинным домом, чем те несколько комнат, где обитали их семьи, а лаборанты — едва ли не самыми близкими им людьми, помощниками, секретарями, наперсницами — чаще всего эту должность занимали женщины. И для них, для лаборанток, было счастьем — окружить вниманием такого человека и сделаться хоть сколько-нибудь «своей» в храме науки, куда вообще-то допускались исключительно избранные по знаниям, по уму, и никто более. Годами, десятилетиями счастливо работали лаборантки, умевшие вести себя на этом непростом месте так, как подобало.
Читать дальше