— Ну-ну! Ишь рассвирепела. Сейчас же положи полотенце! Уж я тебя знаю. Посмотрите, люди милые, как у нее глаза загорелись. Ну прямо отец, вылитый отец. Допусти ее только, она их до полусмерти изобьет.
Мне плохо. Плохо, как тогда, когда мать, бывало, ссорилась с отцом. Но совершенно неожиданно на губах у Стефы расцветает добрая улыбка, и все в комнате облегченно вздыхают: Тома потому, что миновала опасность боли и унижения; Жора потому, что он знает — угол не очень безопасное убежище, полотенце бы его нашло и там; я потому, что мне очень не хотелось присутствовать при семейной баталии и до слез было жалко мою маленькую подружку. Но больше всех довольна бабушка. Старая, по-видимому, уверена, что именно она одержала сейчас верх.
— Честное слово, с ума сойти можно. Будь у меня не одна, а пять пар глаз, и то за ними не уследишь, — жалуется Стефа. — Как сойдутся вместе, ссорятся. Велю Томе идти гулять — не хочет. А его боюсь выпускать, так он дома не хочет сидеть. — Она снова угрожающе поднимает усталые руки. — Бесенята, замолчите вы, наконец, не то я вас…
На сей раз ребята знают, что поднятого полотенца бояться нечего. Тем более, что мать им только что лукаво подмигнула: давайте, мол, мириться. Одна бабушка все еще не сдается. Быть может, по привычке, а быть может, ей просто нравится ворчать.
— Тоже взяла себе моду — как что, так за полотенце. У меня было больше детей, и никого из них я полотенцем не лупцевала.
— Это-то я знаю. Ты бы лучше рассказала, почему. У нас в доме полотенца сроду не было. Батраки мы были.
— Тоже скажешь. Я вас, бывало, вот этими самыми руками так отлуплю, за милую душу. Правда, не так часто, как ты. Но тут уж не моя заслуга, а твоего отца. Такой был богатырь. Был бы у нас в доме деревянный пол, он бы под ним скрипел. Вот я всегда и опасалась: не приведи господь, осерчает он, нам всем несдобровать.
Слово «Еловики» было упомянуто еще раз. Около этого поселка, рассказывала мне Стефа, был глубокий овраг. Там фашисты уничтожили двадцать тысяч евреев. Привозили их туда на грузовиках. Когда овраг был полон, его засыпали, и тяжелый танк гусеницами долго утюжил землю.
Стефина мать кончиками косынки вытирает слезящиеся глаза и говорит:
— Разве только здесь так было? На Старобинской бойне они облили бензином и сожгли живьем семьсот евреев. В Шклове, говорят, погубили шесть тысяч человек. Детей закапывали заживо.
— Вы знаете, — вмешивается Стефа, — у некоторых людей сердца до того зачерствели, что они думали: евреев убьют — и бог с ними, а нас не тронут. А теперь они спрашивают: чем же нам лучше? Вот мама все пристает ко мне: зачем, мол, я рискую и хожу с мешком по деревням? Святым-то духом не проживешь. Что же мне теперь делать — смотреть, как мои дети будут умирать, с голоду? Даже те, что работают у немцев, получают сто пятьдесят граммов хлеба в день. У меня вот одна знакомая больна, кончается уже, а в больницу никак попасть не может. За каждые сутки плати десятку. Да еще доктору за операцию, аптекарю за лекарство.
— А в деревне, — спрашиваю я, — лучше?
— Там если бы не стреляли день и ночь, можно по грибы сходить, землянику собрать. Но по дороге такого наслушаешься… А налоги? Никто не знает, что еще немцы придумают. В одной деревне местный комендант издал такой приказ: у кого больше одного окна в доме, тот плати сто рублей. В другом месте установили специальный налог на собак, на кошек.
Воспользовавшись паузой, вмешивается старуха:
— Э, о чем тут говорить? Не жизнь, горе горькое. У каждого свой крест. Войне конца не видно. Одна соседка, лет на десять старше меня, по секрету рассказала, что есть два фронта — около Сталинграда и под Царицыном. Так вот, на одном наши бьют немцев, а на другом наоборот. Чего усмехаешься? Не то говорю? Вот и объяснила бы мне. — Она бросает сердитый взгляд на дочь, а потом снова поворачивает голову ко мне: — Не поверите, когда она была хозяйкой волости, еще выкраивала время, чтобы со мной поговорить, а с тех пор, как война началась, никогда от нее ничего не услышишь.
— Ох, мама, мама, до чего же с вами надо быть осторожной. Не оправдывайтесь, а помолчите лучше. Вам, как своему человеку, — улыбнулась она мне, — я сама расскажу. В нашем краю, — начала она, и дрогнувший голос выдал всю муку и горечь, накопившиеся в сердце, — я была, кажется, первой женщиной — председателем сельсовета. Потом меня послали учиться в минский комвуз. Тогда-то и родился мой старший сын, Эдик… Не смотрите на ходики, они пошаливают. А ты, Жора, отпусти бабушкин фартук. Палец болит? Ничего, до свадьбы заживет.
Читать дальше