— Аист, аист! Твой дом горит.
Когда я сам был маленький, петлюровцы сожгли дом моего отца, но моему детскому пониманию, как сейчас ему, был, к счастью, недоступен весь ужас происходящего, и, наверное, я вот так же стоял, задрав голову к небу, и кричал вслед перелетным птицам:
— Аист, аист! Твой дом горит.
По чисто подметенной узкой дорожке я направляюсь к деревянному крылечку и, постучав в дверь, спрашиваю:
— Можно?
Никто не отвечает. Нажимаю ручку, дверь открывается, и я попадаю в кухню, где стоит большая русская печь, оттуда сворачиваю в темный коридорчик, задеваю плечом за что-то, что падает на пол с таким грохотом, что мне кажется, будто во всех церквах разом зазвонили колокола.
Распахнулась дверь, и я увидел комнату немногим шире коридора. Из всех уголков на меня пахнуло таким домашним уютом, что от радости захотелось плакать. Ведь я давно уже перестал даже надеяться, что когда-нибудь переступлю порог такого дома. С мотком шерсти на растопыренных руках, сгорбившись, на кованом сундуке сидит Тома, а ее мать мотает пряжу. Томины серо-зеленые глаза блестят перламутровым блеском. Она так стучит пятками босых ног по сундуку, что косички задорно подпрыгивают. Завидев меня, она вскакивает, румяные губы расплываются в довольной улыбке, и она гордо восклицает:
— Это мой дядя пришел! Мой дядя пришел!
Ее младший братишка Жора не знает, радоваться или нет. Узкие, длинные глаза смотрят на мать застенчиво и вопросительно. Заправляя в короткие штанишки выбившуюся рубашонку, он повторяет со смешной гримаской:
— Пришел, пришел!
Больше всех удивлена Стефа. Клубок ниток она кладет на край стола, покрытого старенькой, но чистой и тщательно выглаженной скатертью, и спрашивает у меня:
— Вы бежали?
— Еще нет. Я вас напугал?
— Откровенно говоря, да. Но не думайте, ради бога, что мы бы вас прогнали. Сейчас Тома позовет маму, и тогда вы будете знакомы почти со всей нашей семьей.
Согнутой чуть ли не под прямым углом бабушке с близорукими глазами, залитыми старческой желтизной, и красными веками уже, по-видимому, далеко за семьдесят. Морщины у нее глубокие, как шрамы. Но вся она не по-стариковски подвижная и быстрая. Набухшие жилы на ее руках цвета земли, в которой она копается, напоминают корни старого дерева. Она здоровается со мной, как с давнишним знакомым, и в течение нескольких минут успевает перечислить всех членов своей семьи и ближайших родственников, которых война разметала кого куда, и тут же заводит разговор об украденных козах:
— Дай бог счастья тому доброму человеку, что отвел от нас беду. Только в несчастье и узнаешь, кто тебе друг, кто — враг. А теперь ей снова пришла охота судьбу пытать. Снова в деревню собирается. Я ей говорю, что в этакое-то время человек только у себя дома еще какой-то вес имеет.
— Мама, хватит. Что вы на меня жалуетесь чужому человеку?
— Видите. Слова не даст сказать. Ты лучше на свою Тому ори, чтобы не лезла на руки к чужому человеку. Вон Жора, ведь на что совсем малявка, а свое место знает, стоит в сторонке. Любо-дорого на него смотреть.
Что самый младший в семье, Жора, бабушкин любимец, я уже тоже знал. Он отчаянно картавит и, когда его дразнят, бежит жаловаться не к матери, не к старшему брату, а к бабушке. А она, прав ли он, виноват ли, всегда за него заступается.
Тома требует, чтобы я слушал только ее и больше никого. Она говорит быстро-быстро, взахлёб, и мне иногда трудно отличить, где кончается выдумка, которую она принимает за правду, и начинается горькая правда, которую она не в состоянии понять.
— Дяденька, а дяденька! Какой-то немец принял нашего Жору за еврея. Да, да, я правду говорю. Если бы не бабушка, он бы уже давно был в Еловиках. Бабушка так кричала, так кричала, что сбежался весь переулок. Видите, только я напомнила, а он уже в рев.
Жора громко посапывает и обиженно надувает губы, вот-вот заплачет. Но вдруг улыбается и Говорит:
— Сама сейчас заревешь. Я не умею выговорить «р-р», а ты зато не умеешь так, — он высовывает кончик языка и сворачивает его лодочкой. — Не умеешь, ага? И дядя не только твой. Бабушка, скажи ей, пусть не лезет ко мне.
— Мама, скажи Жоре, пусть не показывает мне язык.
Старуху как пружина с места подбросила. Она встает и начинает кричать громче обоих детей:
— Стефа, можешь ты, наконец, нашлепать Тому? Пусть не пугает дитя Еловиками.
Стефа, чем-то занятая на кухне, по-видимому, не на шутку рассердилась. Она вбегает в комнату, в руках длинное полотенце, сложенное вдвое. У нее такое выражение лица, что все понимают — сейчас ей перечить опасно. Как мне хочется ее удержать! Но больше всех испугалась сама бабка. Жору она затолкала в угол, как клуша, защищающая своих цыплят, бросилась к дочери.
Читать дальше