…Когда пишется самозабвенно, из самой страдающей души, искренне — как искренен зов единственного обитателя заброшенного острова, увидевшего мимо идущий корабль, — когда написанное выше тебя самого, это и есть настоящая правда, настоящая поэзия!..
Ираклий Андроников — кто может сравниться с его популярностью, с его заслуженной любовью миллионов телезрителей! Или, скажем, так: телечитателей. Ведь и сам он главным образом — телеписатель. И, видать, придется свыкнуться с этим, пока еще кажущимся неуклюжим, словом…
Я не исключение, и я люблю Ираклия Андроникова. За его искусство и обаятельный артистизм, за одержимость исследователя и дар рассказчика. Поистине он уникальное явление в жизни своих современников, он — «классик телевидения» (даже так уже сказано!), он артист, писатель, ученый.
И все же, и все же не могу простить ему то, что многообразие телезрелищности мешает его сосредоточенности писателя, то, что его пестрый репертуар слишком уж часто нацелен на развлекательность и лишь как бы между прочим, включает Пушкина и Лермонтова…
Телевиденье — некая ядерная энергия массовой культуры. Нужна сверхчуткая тематическая избирательность! Страдальческая сущность каждого из наших двух великих поэтов — менее всего подходяща для зрелищной развлекательности. Не может она быть приобщением к духовным святыням, будучи лишь мнимостью в таком смысле. И, печалясь сердцем, думаешь — при чем здесь Пушкин или Лермонтов, когда передо мной «веселый и толстый человек» — «сытый человек», как в подобных, невеселых, случаях говорил Чехов…
Да и сам шумный, неизменно праздничный энтузиазм, нарочито оживленный и избыточно полнокровный, уместен ли он при разговоре о святынях наших? Уместен ли здесь сам по себе популяризаторский пыл, превращающий душу в обиход, оборачивающий интимный праздник, длящийся из вечности, в минуты программной зрелищности, между двумя «щелчками», между футболом — футболом и рекламой — рекламой? Что же тогда останется от внутреннего чувства той страдательной тайны, имя которой поэт и его слово, когда телеэнтузиазм популяризаторский множится на весь ширпотреб зрелищности, на миллионный его масштаб? Все это очень грустно. Для меня, по крайней мере.
Что ж, я высказался. «И пусть меня поправят товарищи». Но в любом случае выключатель у меня под рукой…
Поэтика прозы, пожалуй, меньше изучена, чем поэзии. Вряд ли тут дело в том, что какой-то жанр более, какой-то менее древний. Например, образность принято считать больше обязательной для поэзии. Может, потому, что на малой площади стихотворения образность заметней, явлена определенней, что ли. А может, потому, что стихи запоминаются, заучиваются, многократно повторяются, а в образности их душа, главная мысль, высшая точка взволнованности? В стихах все концентрированно и образность их на виду?
Весьма условно образность прозы (за вычетом той образности, которой как бы незримо пронизана вся проза, кровообращению подобно, которая вместе с тем и как бы плоть ее, живая эмоционально-изобразительная ткань ее, составляет тайну текста, авторскую индивидуальность, писательскую суверенность во всем неотчуждаемом, от ритмов и интонаций до самого слова и его форм) можно выделить в три группы, весьма общего и некатегоричного, конечно, свойства: зримо-сравнительную, орнаментально-впечатлительную, ассоциативно-интеллектуальную…
Примером первой: «Половой бегал по истертым клеенкам, помахивая бойко подносом, на котором сидела такая же бездна чайных чашек, как птиц на морском берегу».
Примером второй: «…мчались аллеей бесконечных тумб, освещенных как бы издалека зеленовато-тусклым солнцем. Выдвинулись угрюмые предместья, проплывая унылыми потухшими громадами казарм, заборами, керосиновыми фонарями, сгорбившимися в безлюдной недоброй дремоте. Сквозь кварталы уже проворачивался вблизи большой город, досылал прибойный гул».
Примером третьей: «Лица удивительной немоты появились сразу… лица, тянущиеся лосинками щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга».
Надо ли говорить, что первый пример из Гоголя, второй — из Малышкина, третий — из Тынянова. Разумеется, помимо названных здесь, весьма условно, видов образности, на деле у нее много видов и различий! Есть тут, например, спокойно-пристальная отчетливость — и бегло-взволнованная отстраненность, есть традиционность ясных контуров и красок — и «импрессионистская» размытость и беглость их, есть обжитая узнаваемость подробностей — и выразительность самого общего впечатления «неофита»; а там непосредственность взгляда — и взгляд изощренной умозрительности, заставочность первого плана — и сложность многоплановости; а там и «потоки сознания» — и предметно-резкая очерковость, избирательная «кадрировка» и «киношная монтажность», то эпичная центробежность стиля, то стиль центростремительный, лирико-эссеистского, авторского «я». И т. д.
Читать дальше