Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море.
И ранней порой мелькнет за кормой
Знакомый платок голубой.
С этой песней они и отвалили и прошли вдоль гранитного парапета, оградившего упругое течение державной реки, а с берегов махали им вослед голубыми и неголубыми платочками незнакомые девчонки. И тогда вдруг показалось Паленову, что идут они на великую войну, на ту самую, которая только что отгремела над ними, опалив многих и покорежив, и, кто знает, кому-то из них суждено было вернуться на этот древний путь, по которому, влекомый течением, шел пароход. Наверное, так все и было тогда, в сорок первом; только сейчас они-то не на войну уходили, а в неведомые дали, и у каждого из них эта даль была своя…
Они миновали город, вышедший из воды парадными шпалерами дворцов, и оказались среди красно-кирпичных заводских цехов с прокопченными окнами, и это было так необычно, что невольно думалось, что тут иной город и иная жизнь, а потом и цеха остались за кормой, и открылся им ровный серовато-голубой простор залива, и на кромке этого залива означился другой город, с куполом храма посреди, похожим издали на купол Исаакия. Паленов даже вздрогнул от неожиданности, потому что ему вдруг показалось, что мир повернулся и они уже уходили не в море, а возвращались тем же самым древним путем в Ленинград. «Неужто чудится?» — тревожно подумал он, оглянулся и, увидев, что позади, выйдя по пояс из-за домов, навис над водами другой Исаакий, успокоился и даже негромко засмеялся и тотчас, сконфузясь, присмирел.
Пароход легонько качался на мелкой, почти невидимой волне, и многие из юнг задремали, а Паленов пошел на самый нос, сел там на бухту троса и, уставясь перед собою, ощутил себя на родном Ильмене и вдруг понял, что на море ему будет легко и, значит, он правильно поступил, пойдя в юнги. Это хорошо, когда что-то удается, и он наконец-то почувствовал себя окончательно счастливым. К нему подошел Евгений Симаков, потеснил, и Паленов охотно подвинулся, они поерзали, устраиваясь удобнее, и уселись плечо в плечо.
— Тот собор — видишь? — Евгений Симаков кивнул в сторону Кронштадта. — Морской. Возведен в честь Николая Мирликийского.
— Будто бы! — сказал Паленов, не поверив.
— Точно говорю. Морской, потому что строился на матросские деньги. А Николай Мирликийский в прежние годы покровительствовал морякам.
— А теперь? — опять-таки машинально спросил Паленов.
Симаков усмехнулся:
— Отменен за ненадобностью.
— Понятно. Теперь скажи, в какой книжке ты это все вычитал?
— Я жил там.
— Когда?
— До войны еще.
— А потом?
— Отца перевели на ТОФ.
— Куда?
— На Тихоокеанский флот.
— А-а. Он кто у тебя?
— Его нет.
— А был кем?
— По теперешним званиям — адмиралом.
— Ну?
— Точно.
— Тоже погиб? — спросил Паленов, подумав о своем отце.
— Его еще до войны ночью увезли.
— Как увезли?
Симаков помолчал.
— Так.
— Как так?..
— Не знаю… Просто так…
Паленов не понимал, как это просто так можно увезти человека ночью, но спрашивать не стал, потому что Евгений Симаков не хотел — это-то он понял, — чтобы его и дальше расспрашивали.
«Ладно, — подумал Паленов, — раз человеку неприятно, то чего ж его пытать. Захочет, сам скажет, а не захочет, то и не надо».
Паленов словно бы молча посочувствовал Евгению Симакову, даже погоревал вместе с ним, дескать, горе-то какое, не знаешь, как и развязать его, но самому-то ему неожиданно стало отрадно, что вот-де его-то отец погиб, а где отец Евгения Симакова — неизвестно, он даже какой-то частью своего существа позлорадствовал, и Симаков почувствовал это, зябко поежился, спрятав руки в рукава бушлата, и неприметно отодвинулся.
— Слушай, — сказал Паленов ему грубовато, но в то же время и винясь. — Не надо ты… Не сердись.
— Чего уж там, если так все и было.
А пароход между тем шел и шел, вспарывая голубеющую воду и рыхля ее белой бороздой. За кормой кричали чайки, выпрастывая из-под брюшка красные лапки, а вокруг все было так просто и прочно, что казалось, входили они в давно обжитый дом, где каждая вещь и каждый предмет испокон века знают свое место, и им среди этой простоты и прочности теперь тоже суждено занять свое место в общем ордере, который изрядно поредел в минувшую войну. Ах, война, война, не будь ее, может, и не пришлось бы Паленову сидеть в этот день на палубе старенького парохода, провожая долгим взглядом стаи скрипучих чаек, и думать о том, что прежней его жизни больше нет, как будто и не было ее, а новая еще не наступила, хотя, казалось бы, должна была наступить вместе с тем, как он натянул на себя тельняшку. Еще вчера ему думалось, что ничего не случилось, все осталось по-прежнему, а сейчас до него мало-помалу стало доходить, что произошло нечто важное, и, видимо, необратимое, и он растерялся, не зная, хорошо это или плохо.
Читать дальше