— И куда же ты?
— Я в школу Оружия.
— Понятно, — сказал Паленов, хотя именно с этой минуты у него в голове образовался полный ералаш. Ни на какую гражданку он не собирался возвращаться, поэтому после некоторого раздумья, вернее, бездумья, чтобы только выдержать паузу, он как бы между прочим опять-таки сказал: — Я — в рулевые. «Право на борт», и все такое прочее…
— Тогда нам не по пути, — с сожалением заметил Евгений Симаков, и Паленов видел по его погрустневшим глазам, что он сожалел искренне. — Рулевые — это БЧ — раз. А школа Оружия — это БЧ — два.
Но оказалось, что им-то как раз и по пути, потому что все-то у Паленова получилось так, как хотел Евгений Симаков и как вовсе не хотел он сам. Когда приехали «покупатели» из Учебного отряда, то Паленов все перепутал и оказался перед столом офицера-артиллериста, который и определил его в комендоры башенные. Вот уж воистину, не живи, как хочется, а живи, как сверху прикажут. И Паленов, погрустив часок, в общем-то довольно охотно расстался со своей мимолетной мечтой стать рулевым и начал приучать себя к мысли, что он теперь, и ныне, и присно, и во веки веков корабельный артиллерист главного калибра, комендор башенный. Вообще-то, это звучало немного торжественно и загадочно — комендор башенный, и Паленов уже был рад, что в конце концов так неплохо устроился, и товарища нашел в лице Евгения Симакова, и приобщился к корабельной специальности, с которой на гражданке делать нечего.
Погрустили они еще денька два в Первом флотском экипаже, который одной своей стороной выходил на Крюков канал и к которому, впрочем, их близко не подпускали, чтобы они не удрали в самоволку, а там и пришел приказ построиться с вещами на плацу: «С вещами — на выход». Тут они и увидели впервые ротного старшину мичмана Крутова, прибывшего за ними из Кронштадта. Его здесь все знали и величали почтительно — Михайло Михалыч, но кто-то из юнг, кажется, тот же Евгений Симаков, назвал его дядей Мишей, и это их больше устраивало.
Был мичман Крутов, дядя Миша, невысок, широкоплеч и косолап, с лицом грубым, казалось, вырубленным наспех из цельной чурки, и показался он им совсем старым, и голос у него был хриплый, словно бы простуженный, как у вечного ворона, продутого всеми северными ветрами.
Он оглядел юнг и раз, и другой, остался чем-то недоволен, подал команду «оправиться» и, когда они застегнули все пуговицы и повертели на головах бескозырки, чтобы они сидели ладнее, весело сказал:
— С этого и начнем службу, полные и неполные адмиралы. Глядите у меня соколами. Ногу не сбивайте. Иначе я вас. Смирно-о!.. Нале… Шагом…
Оркестр, который сопровождал их до причала, вздохнув барабаном и звеня медью труб и тарелок, заиграл торжественный и печальный марш «Прощание славянки», с ним они вышли за ворота и пересекли площадь, направляясь на набережную Лейтенанта Шмидта.
Стояла дивная ленинградская осень, теплая, тихая и золотая, на улицах не дули ветерки, деревья ровно держали хорошо прибранные свои головы, в которые уже начали вплетаться желтые и бордовые ленты, и над всем этим величавым спокойствием сверкал шпиль Петропавловской крепости, вонзенный в обмелевшее небо, неся на своем острие среди покачивающихся облаков ангела-хранителя. И оттого, что в городе было так покойно и торжественно и оркестр играл хватающий за сердце, почти рыдающий марш, и оттого, что в жизни все так образовалось, но прожитое еще не ушло, а новое еще не наступило, — хотелось Паленову от счастья и умиления плакать. И он, кажется, плакал тайно, без слез, так, чтобы никто не видел. Хорошо ему было, и больно, и тревожно, и печально, и над всеми этими чувствами ныряла в неведомых ему волнах, как тот ангел-хранитель, радость, которую он ощущал всей своей душой, радость, которой, конечно, стыдился, но которую и ждал, как первую любовь.
Они погрузились на буксирный пароход возле 16-й линии, недолго постояли там, словно для того, чтобы прочувствовать и подольше запомнить и этот час, и эту минуту, и, когда провожавший оркестр передохнул там, на берегу, кто-то из юнг здесь, на палубе, красиво и сильно запел:
Споемте, друзья, ведь завтра в поход
Уйдем в предрассветный туман.
Споем веселей, пусть нам подпоет
Седой боевой капитан.
И юнги, сколько их тут было на палубе, — а среди них и дядя Миша, и смешливый парень с толстыми негритянскими губами (теперь-то Паленов знал, что это был Семен Катрук), и Евгений Симаков, и Веня Багдерин, застенчивый и тихий, постоянно о чем-то думающий и поэтому какой-то до удивления бессловесный, и сам запевала Левка Жигалин, живой, темноликий, как цыган, — подхватили припев и понесли его вдоль Невы, почти не шелохнувшейся в этот час:
Читать дальше