— Поди, поди с ним. Он в больницу, наверно. Да плащ возьми. В сенях…
Но я уже не слышал, не до плаща. Бежал за Женькой по мокрой дороге. На душе было легко, словно камень сняли с шеи. А дождь лил и лил. Качались на обочине колокольчики, гнулась отяжелевшая трава. Мои сапоги хлюпали по разъезжавшейся земле, издавая глухие разнообразные звуки. За селом начиналось ржаное поле. Женька свернул с дороги на тропку, и мои сапоги скользнули по черноземной каше, стали вязнуть. Бежать становилось тяжело. Только в конце поля я сумел нагнать Женьку. Мы пошли быстрым шагом. Молча перешли речку, молча пересекли сырое клеверище. Налипшая грязь стаскивала сапоги, а дождь не переставал. Я искоса поглядывал на брата. Он хмурился от дождя и отворачивался, смотрел туда, где уже начали маячить далекие дома. Вдруг глубоко и прерывисто вздохнул, что-то хотел сказать и, махнув рукой, заторопился еще быстрее.
В больницу я не пошел, а решил подождать во дворике под большим деревянным грибом. Женька кивнул мне. Лицо его было светло и тревожно. Я сделал вид, что ничего не заметил и даже улыбнулся одобряюще. Он вытер ноги о зубчатую решеточку и скрылся за дверью.
Стихал дождь. С гриба длинно капали капли и исчезали в земле. Клумбы пушились цветами. От больницы тянуло резедой и лекарствами. Я смотрел на окна с белыми занавесками. Наверно, за ними чисто и скучно. По мытым стеклам весело блеснуло солнце. Я вышел из-под гриба, задрал голову — будет ли еще дождь, и увидел цветную радугу. Она раскинулась вполнеба и отражалась в мокрых клумбах. Среди густых дубов небольшого двора воздух туманился свежестью. На крыльцо выбежал Женька и тоже задрал голову к небу. Потом опустился на грязные ступени. Что-то чвиркнула птица: «увы-ила!» Я подошел к брату, хотел спросить о Клаве, но из двери выглянула девушка в белом халатике и приложила палец к губам. Что? Птица чвиркнула тонко и смешно: «увы-ила!» Девушка поправила накрахмаленную косыночку и спустилась по ступеням. Прошла мимо меня. Я дернулся за ней. Ступая тихонько в тапочках по мокрой земле, сказала:
— Сегодня вечером ее увезете.
— Куда?
Она грустно посмотрела на меня.
— Очень уж красивая… Жаль… А ведь молодая… была!..
И птица весело зачвиркала: «увы-ила!» Сквозь дубовую крону брызгало солнце. Зачем-то в мокрой траве отражалась радуга…
Заря малиново плескалась в небе. Заря таяла и исчезала. Заря струилась в траву холодно и росно! И млела где-то за лесом. И ласкала мохнатые ели. И светилась долго-долго протяжным багряным светом. И наступала черно-синяя ночь. Мрак. И звёзды.
Ефим закашлялся. Черт-те что! Экая ночь. Ишь, Гришка, наловчился болтать языком. Ефим сощурил усталые глаза. Ярко полыхал костёр. Шелестели и рассыпались угли.
— А потом он сам себе говорит: «Гы-гы-гы! Блажь все это!», открыл двери в сени, слушает. А по лестнице кто-то поднимается. Шаги тяжелые. А ветер под воротами: «И-и-ах!» Он как закричит: «Кто там? Кто-о ходит?» А половица скрип-скрип, и тишина-а! Ух, какая тишина! Жуть! И Василич со страху да обратно, в избу, да на полати. И дверь забыл затворить. А ветер: «И-и-ах!», лампа замигала, замигала и потухла. Темно. Тихо. И слышит Василич, дверь: «И-и-к!», растворилась. Ветер, что ли? Слушает. Тихо все. И тут опять эти шаги. По избе. Тяжелые, медленные. Половица гнилая заскрипела. И пошел по избе ветер гулять.
Гришка широко распахнутыми глазами уставился на горячие уголья, замолчал. Молчали и Колька с Митькой. Молчал и Ефим. Голубели звезды на далеком небе. Тянуло сыростью. Митька тихонько покосился на черные кусты и нетерпеливо спросил:
— И кто это был?
Гришка сузил ресницы, нахмурил брови:
— Кто? Это что! А дальше-то что было… Ух!
— Что было? — Маленький Колька поближе придвинулся к Ефиму.
Заржали лошади. Близко-близко запереступали копыта. Ночь дохнула холодом. Гришка повел чернеющими глазами на пасущихся коней:
— Сидит Василич в темноте ни жив ни мертв. Ничегошеньки не видать. А шаги по избе скрип-скрип и прямо к полатям. Завозился кто-то и лезет. На одну ступеньку ступил, на вторую, на третью… Растопырил Василич глаза, силится рассмотреть… Вроде человек, а вроде никого нет. Но чует Василич, что ползет кто-то тихо и настырно. Что делать? На печи жара, а его в озноб бросило, как в воду холодную. А у стены, на полатях, ребятишки спят, мальчонка да девочка, мирно так посапывают. И видит он руку, кто-то тянется к нему. Рука здоровая да белая, вроде бы как в шинели, даже часы на ней, а медленно так двигается ближе, ближе… Василич к ребятишкам-то прижался, еле дышит. А те спят, не просыпаются, хоть бы что им. А рука-то прямо к лицу тянется. Затрясся Василич, взял мальчонку спящего да перед себя и положил. А рука-то так и раскорячилась, изогнулась да и опять лезет через мальчонку прямо в рожу Василичу. Совсем жутко стало. Взял он девочку на руки, прижал к себе и ждет, что будет. Лицо свое в волосья ей прячет. А что волосья! Тонкие да мягкие, девчушке пятый годик. А сам глаз с руки не спускает. И ногти на ней рассмотрел, плоские, синеватые. И что бы дальше было — неизвестно, только сунул он девчонку под эту руку. Задрожала рука, сжала пальцы, словно воздух глотнула задыхающимся ртом, и опустилась. А девчонка и не проснулась даже. Затихло все. Прошлись шаги по избе, скрипнула дверь. И больше ничего. А утром жена Василича с фермы пришла. Отругала мужа, что, дескать, избу выстудил и двери нараспашку. А он так и сяк, мол, приходил кто-то. А она ему: «Леший ты, дурак старый, налопался, поди, вот и мерещится нечисть всякая, ишь глаза-то запухли, пьяница подколодный, чтоб тебе самому околеть, ребятенков чуть не заморозил!» Рассказывал Василич соседям: мол, вот какое дело с ним приключилось. Да где там! Никто не верит! Все бы так и забылось, да девочка-то через неделю и умерла…
Читать дальше