Дядя Коля стоит у калитки, как дуб сухой, с лицом почернелым от денатурата – печаль забвения на раздутом лице. Являет он собой прекрасный пример гибели среди могучих орехов, лип, снежного кальвиля, антоновки, – гибель в череде летних цветов, дневных и ночных, раскрывающих призрачные лица месяцу, который своим цветом, возвращает нас к мыслям о вине, недоступном дяде Коле, погружённому во тьму первобытно-дремучей памяти и немоты… но далее ещё сады идут, сменяясь неприметно, отделённые друг от друга прогнившими дотла остатками заборов, рушатся они по ночам, шум пугает ночь, падают заборы в лопухи, разросшиеся по глухим закоулкам, подобно тропическим гигантам – падают, как камень в воду тёмную…
И сады ли это? Леса ли это? Что это? Зачем? Боже мой, зачем! Где дом мой? Почему черны его стёкла, почему не видны фигурки, сновавшие прежде в его невесомых зрачках? Тягучий сок мяты и бесовские зонты укропа.
Как медленно приближается яблоко к земле… обовьём травой головы, больные скорбные головы: барвинком, повиликой, вьюнком, плющом обовьём, полынью. Вернёмся и отойдём, отдалимся, не причиняя зла никому – в крапиву, облечём плоть свою сорочкой…. Но кто же выткал её нам? Где сестра? И ты почему-то вновь здесь стоишь растерянно, когда надлежит тебе находиться в местах других. Но, разбрасывая ногами мокрую землю, сад за садом – дальше, ещё дальше, мелькнуть смутной чертой – Александр, ты первый.
И Герцог поднимается во весь рост на зыбкой крыше, крытой когда-то рубероидом, а теперь линючей клеенкой, в нескольких местах прижатой кирпичами. Он поднимается и стоит, обратив лицо в мою сторону. Потоки какого-то пуха и мотыльков обтекают его. Фигура трепещет в облаках лета. Грозные, угрюмые складки пролегли от носа к углам рта. В левом углу торчит окурок. По случаю жары Герцог в одних калошах и трусах. На переносице – круглые, бутылочного отлива очки. Он стар, глаз его бессилен… волосы легки, беспомощны, бесплотны. Не белые, а бесцветные – заплетены в длинную косу. В руках у него шест, на котором развевается по ветру его победоносный стяг с дырой.
Двоятся облака мотыльков.
Течёт сок из черешни, который днём отковыриваешь – от коры отрываешь с кислиной, с каким-то черепашьим привкусом медовые ломти… клей, выпуклый, янтарный, золотистый, крепкий, как вино. Течёт сок из трещин ствола и с фарфоровым звуком падают на камни окровавленные косточки.
– Ты спишь?
– Нет. Я смотрю на Большую Медведицу.
– Наши уснули?
– Не знаю. Как на реке? Что делали?
– На реке хорошо.
Она садится рядом и выжимает волосы. Несколько капель падает мне на лицо.
– Нарвали лилий?
– Туда мы не плавали сегодня. Хотим завтра взять лодку…
– Я без тебя тут вспоминал, как змею убил в прошлое лето в лесу. Не может быть, чтобы я не рассказывал!
– Ну да, мы ещё на следующий день смотреть пошли, как её обглодали муравьи. Бр-р-р!
– И никакое не бр-р-р. Я как раз вспоминал про это. Ничего не осталось… Муравьи, бабочки, букашки, гуси-лебеди… знаешь, Соня, я напишу когда-нибудь про это книгу.
– Ты не книгу, а сочинения сдай в школе.
– И ты туда же!
– Не обижайся. Мне противно, когда о тебе все говорят…
– Пусть говорят. Мне от их разговоров ни холодно и ни жарко. А книгу я напишу. Я и сейчас стал бы писать, но никак не пойму одного; как в один миг, в одну секунду, случается и то и другое, как будто нарочно – тронь одно, а чуть подальше что-то оборвётся. Вот начнёшь что-нибудь представлять себе, появится картина, но с этой картиной ты и рискуешь остаться, как дурак с писаной торбой.
– Тебе надо закончить школу и уехать отсюда. Тут ничего не напишешь.
– Почему? Ты мне не веришь?
– Мне так кажется. А мне осталось мало, я уеду. Я точно знаю, что уеду. У меня получится… просто не верится, что где-то может быть другая жизнь. Потом и ты приедешь ко мне. Хорошо? Я уже буду кое-что знать.
– Может быть, приеду. Но мне никуда не хочется ехать! Я к саду так привык, он теперь как бы мой собственный. Он мне как-то даже приснился. Я спал под липой в гамаке, а он, как будто сквозь какое-то стекло, виден был со своими деревьями, кустами, смородиной… каждая травинка, щепочка, прожилка на листе были словно особо друг от друга и ничто не повторялось – не было такого листа, чтобы совершенно одного цвета с другим, не было одинаковых сучьев… Ты не думай, что это очень просто! Такое, наверное, бывает редко – нет же у нас для каждого сучка, ветки нарочного названия, говорим-то мы: ветки, сучья, а когда дело доходит до того, чтобы объяснить, какую ветку имеешь в виду, путаемся… И забор виден был, угол, где прошлогодняя ботва свалена.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу