И пошел тут поп знакомых обходить, началась проба сусла да первичу — слезы чистой.
До праздника уж заходила Шуньга пьяная, — поп благословил, не грех.
О празднике то само собой. В часовне поп, лицом почернелый от вчерашней пробы, служит обедню, а по часовне самогонный дух ладан перебивает.
Как вышел Епимах, с тарелкой пошел по народу, — весь скраснел с досады: там, где расписными узорами горят бабьи платы, козлом ходит пьяный Естега и все хватает баб за не те места. А бабы только поталкивают да похохатывают, в охотку видно.
Бездомник Естега, ночевать ходит из избы в избу, кормится на бабьем миру — срамной мужичонко, с бабами ему поохальничать — любое дело.
Смотрели и мужики с опаской на Естегу: ой, хватает баб за не те места, испоганит руки, сойдет отпуск. Ведь за то и пастухом держат, что знает хорошие отпуска на волка и на медведя, скотина за ним безопасно ходит.
Зашел тут Епимах в бабью толпу, вышиб Естегу прочь и на баб зыкнул, притихли сразу. А Естега дело это запомнил.
Еще другая вышла досада Епимаху, как пошли с попом по деревне. Кропило носил Епимах да ведерко воды свяченой за попом.
Встречали везде попа по-доброму, по-людски, сыпали попу всякого гостинцу и угощали по-хорошему, аж зашатало попа. Обшвыркали так с крыльца на крыльцо всю деревню.
Убралась Шуньга, в каждой избе на столе чистые скатерти камчатные и образ, с полки снятый, поставлен на ржаную ковригу с солоницей вряд, — чтобы копилось в дому богатство и сытость.
Все бы хорошо, все бы ладно, крепка Шуньга в вере и к церкви прилежна, а вот на остатки не обошлось без сучка. Как взошел поп со крестом на крыльцо к председателю Василь Петровичу и стукнул в колечко, никто не вышел ему на встречу. Толкнулся поп в дверь, не подается — на крепком запоре. И обиделся сразу поп — запираются, как от вора-цыгана.
Нахмурил тут бровь Епимах, — что за насмешку выстроил председатель, попа не пустил с праздником поздравить, пятно кладет на всю Шуньгу!
— Кто такой? — оглянулся поп на пустые окна.
— Есть такой у нас Васька, богобоец звать. На фабрику прежде ходил пильщиком. А теперь вот некуда с войны деваться — в деревню пришел опять. Ужо, опосле, поругаю.
Пошли с попом дальше и видел Епимах: поджал опять губы поп, как тогда на лодке, заторопился сразу уезжать, — обидели за-зря.
Уговаривал Епимах погостить еще на празднике — ничего не вышло. И уезжая, не благословил уж больше поп берег шуньгинский.
Зашел на обратно с берега Епимах к председателю, не забыть сказать, что не ладно так с попом выстраивать.
Да только засмеялся Василь Петрович:
— Много их тут народ обжирает! Павуков!
— Изобиделся, ведь, поп-то, из-за тебя уехал.
— Ну, значит, совесть имеет.
Сумрачно обвел глазом Епимах избу председателеву, картинки осмотрел.
— Который теперь царь-то наш? Не с жидов?
— С татар! — крикнул Василь Петрович.
— С тата-ар? Вот те беда!
Подождал еще, потом опять за старое:
— Ну, хошь бы для прилику пустил, не клал бы пятна на всех. Шел бы в тайболу пока, баба обошлась бы с попом на то время.
Тут председателева баба Марь зыкнула из-за печки сердито, — устье белила на самом празднике:
— Охота больно!
И опять засмеялся Василь Петрович.
Посидел еще немного Епимах, посмотрел, — послушал, как стругает ловко председатель новое топорище, баба гремит рогачом у печки, как тикают торопливые исполкомовские часишки в простенке, — ровно бы и не праздник совсем на улице.
Скучно стало Епимаху, зевотина напала, закрестил рот и, уходя, подумал:
— Ну злыдни, не свернешь! Не по-людски и живут-то, богобойцы, окаянные!
III
Звали по деревне Василь Петровича «богобоец» за то, что в девятнадцатом году бога убил.
Был у матки его благословенный старописанный образ — из пустыни сама вынесла — Спас-Ярое Око. Почитали на Шуньге тот образ особо перед всеми другими, молебны перед ним ходили служить в старухину избу, больным в изголовье ставили, порченых обносили. Как умирать стала старуха — завет дала поставить Ярое Око в часовню, а всю Шуньгу в память.
А тут как раз забежали из тайболы ребята, партизаны шуньгинские, и Василь Петрович середь них за главного. Схоронил он старую матку, а завет насчет Спаса отменил, не понес Ярое Око в часовню.
Снял с божницы Спаса, вынес на двор, поставил в снег и принародно убил из ружья. Выпалил Спасу прямо в переносицу, меж грозных, стоячих очей, — треснула икона посередке. На остатки взял и ударил Спаса поперек колена, разлетелся Ярое Око весь на тонкие планки.
Читать дальше