Там же на конезаводе он прошел выбраковку и по причинам скорее коровьего, нежели лошадиного, окраса (хотя на ходу показался) был определен на внутренний рынок и четырех лет от роду очутился в Москве, в школе верховой езды.
Привыкать было трудно. Людей стало еще больше. Каждого приходилось различать по запаху, по походке, по одежде.
Очень скоро он понял — привыкать надо ко всему: к манежу, убранному пружинистым ковром опилок, к собакам, что без конца крутились под ногами, задиристо и беспричинно лаяли, к пьяному Серафиму, вечно просыпавшему в овес махру, к ветеринару Зайцеву, его ласковым, но коварным рукам, что вечно лезли куда не следует, и опять же к людям, тем самым, для кого существовала школа верховой езды. Впрочем, к своим собратьям тоже приходилось привыкать. Их было десять разнопородных четырехлеток, остальные лошади были старше, держались норовисто и молодым спуску не давали. Какое-то время он еще ожидал перемен, был излишне рассеян и новое знакомство принимал как случайное, знакомство ненадолго. Очень удивлялся, заметив того же самого человека и во второй и в третий раз.
Были времена, когда люди шли нескончаемой чередой, он не приглядывался к ним, и час спустя это были уже другие люди. В школе жизнь протекала иначе, она как бы переплеталась с жизнью людей. Так получалось, что, познавая людей, он постигал жизнь. Иных любил, иных терпел. Но всякий раз, оставаясь один, думал о людях, как если бы люди были сутью его лошадиной жизни.
«Люди умны, — думалось Орфею. — Они умеют угадывать мысли, желания и даже хитрости. Людей надо любить, тогда их не придется бояться».
* * *
У крайних конюшен оживление. Ипподромные лошади — иной мир. Они даже не смотрят в его сторону. Орфей презрительно фыркает (он всегда недолюбливал этих зазнаек), отворачивается. Вывели лошадей.
Самые ранние, как всегда, верховики. Уже шагают лошадей, тех, что скакали вчера. Прошедшая ночь не вместила, не сгладила страстей, пережитых накануне. Лошади идут умиротворенно, без вывертов, будто неторопливость движения способствует постепенности, неторопливости воспоминаний.
Конмальчики — им поручен этот утренний променад — задирают Серафима. Серафим беззлобно огрызается.
Идти с Орфеем далеко, Серафим делает передышку, расстегивает удушливый ватник. Солнце холодное, осеннее. Серафим щурится на солнце. Тепло хоть и невеликое, но теперь кожа на лице разглаживается.
— Ежели постоять, греет, — говорит Серафим. — Постоим.
Орфей вскидывает голову, и тогда узда перезванивает и мундштук перекатывается на крепких зубах.
О чем думает Орфей? О людях, наверное, о Серафиме. Странные существа люди. То хотят, чтобы их боялись, то сами боятся. Все куда-то спешат. Приходили три мрачных человека, долго ругались с Зайцевым, потом ушли, возвратились к вечеру, снова ругались, только теперь уже с Фокиным. Говорили об Орфее, Фокин часто повторял его имя, размахивал руками. Поздно вечером люди уехали. Наутро Орфея не седлали, пришли другие люди и стали его чистить.
Орфей косится на Серафима. Тот курит, затяжки глубокие, сплевывает под ноги. «Не торопится», — думает Орфей, роняет голову, трогает зубами снег, холод обжигает губы, десны, отдается ноющей болью в зубах. Поднимает голову, выжидательно смотрит на Серафима. Ждет, когда тот спохватится, почувствует его взгляд, уступит этой настойчивости, ругнется и пойдет дальше.
Ипподром безлюден, как ему и положено быть в утренние часы. Несколько человек прошли мимо. Лица мятые, непроспавшиеся, смотреть на них неинтересно, скучно. Орфей вытянул шею, стараясь заглянуть как можно дальше, связать в своем сознании эти слепые отрешенные лица с настроением, которое переживает сам, понять, куда его ведут, чего следует ждать.
Подошел Зайцев, взял из рук Серафима повод.
— Ты что, уснул?
— Ён топырится, — огрызнулся Серафим.
— «Топырится»! — передразнил Зайцев. — Иди проспись. От тебя сивухой за версту садит. Уволим к чертовой матери, понял?
— Гы-ы, — осклабился Серафим, — на таку работу охотников нема. Не уволите.
Зайцев пожалел: зря он затеял перебранку. Серафим прав. Не уволят.
— Доиграешься, — пригрозил скучно, без нажима, легонько потянул повод на себя. Конь упирался, и Зайцев внезапно подумал, что понимает упрямство лошади и где-то даже радуется этому упрямству. Он считал Орфея лошадью необыкновенной.
И конь молчаливым протестом лишь доказывал свою необыкновенность, свою разумность. Предчувствовал неладное и не желал идти ему навстречу.
Читать дальше