И подлинный ценитель поэзии кабачка морщится и тухнет, когда, по желанию подвыпивших иностранцев, тот же сор Пиппо, великий музичиста, должен петь наскучившую и затасканную «Santa Lucia» или «Spagnola».
Настоящий римский кабачек полон своеобразной поэзии, которой не опишешь двумя строками и не расскажешь в целом томе. Он не может быть шаблонным, в нем обязательно есть нечто свое, неповторимое, — либо виноградный навес, либо исключительное вино, либо такой суп из рубцов, какой найдется в редком субботнем меню. Или горячие пышки, всегда с пылу с жару; или макароны домашней стряпни, секрет которых был занесен в завещание хозяина.
Нет, например, сомнения, что лучшия в Риме, а следовательно и в мире, макароны, точнее pasta all' novo, подаются у братьев Феделинаро в их кабачке, что на площади, заполненной шумом фантана Треви. Лучше не бывает. Лучше и не может быть. Лучше попросту — нельзя себе представить.
Это истина, оспаривать которую смешно, — хотя иному, может быть, более по вкусу какие-нибудь rigattoni al sugo, толстые, полосатые, мучнистые, но это уже дело вкуса, я же говорю об об'ективной истине, не допускающей дальних кривотолкований.
Помнится, именно в этом кабачке я и познакомился впервые с маэстро Пиппо и его дочкой. Один опытный итальянский друг открыл мне секрет запыленного и выдержанного Trebbiano bianco, не слишком строгого, сладковатого, но очень уж подходящего к необходимым, также лишенным строгости и стиля, но все же единственным в своем роде макаронам братьев Феделинаро. Вечером я завел сюда гостей из России, литературных друзей, почитателей Италии. А Пиппо в те дни (ох, как давно это было!) еще цвел здоровьем и блистал голосом.
Право же, как то даже странно говорить сейчас о кабачке рядом с фонтаном Треви. Кажется это далеким, позабытым, быть может перепутанным сном…. Поклоннику Парижа тоже есть что вспомнить, но не с тем, нет, не с тем чувством. Там к воспоминаниям непременно примешается что-нибудь пикантное, щекочущее воображение: слово, жест, улыбка, выходка, хотя бы попросту лицо, ряд лиц, оживленная мимика и беседа. А в Риме как-то и люди не нужны. Зачем мне люди, когда Агриппа, зять великого Августа, еще в 19 году до Христа позаботился устроить водопровод, пославший в Рим шумливый поток чистой и вкусной воды, питающий фонтан Треви на крохотной площади. Фонтан Треви не струйка, не каскад; целую речку, бойкую, немолчную, одел Бернини дорогим камнем, набросив фигур и барельефов, напутав аллегорий, увековечив и самого Агриппу с планом его диковинного акведука. А шум фонтана врывается в кабачек каждый раз, как новый посетитель приоткрывает дверь, заранее улыбаясь предстоящим высоким вкусовым ощущениям: гениальным макаронам и аккомпанирующему их живительному напитку.
Сам кабачек не прихотлив; только один ряд столиков умещается вдоль стены, забегая и под арку примыкающей комнатушки. Напротив столов — хозяйский прилавок, он же и кухня, так как горячей пищи, за исключением макарон, да еще пожалуй яичницы, здесь не подается.
Вы помните, милые друзья, с которыми мы позже не раз встречались на страницах газетных и в литературных сборниках (жизнь умеет разбрасывать, но она же охотница и вновь сталкивать!), как спорила здесь мандолина Мариетты с говорком фантана? И песни одноглазого Пиппо помните? И как, странно взволнованные и вином и звуками, вышли мы и спустились к барьеру фантана бросить традиционное сольдо в воду — ведь вы уезжали! — и смеясь, и в тайниках души все же веря, что примета не обманет, что Рим опять позовет к себе того, кто не забыл исполнить священный обычай. С тем же странным волнением неверующий крестится на старинный, темный, прекрасный образ, с улыбкой прося его о помощи, смеясь над собой и любя этот крест, этот жест забытый, отвергнутый — и все же святой своей наивностью…
Кто пробудил в нас это чувство веры в чудесное? Кто облек надежду на возврат в поэтическую грезу? Не Пиппо ли, пропев знаменитое «Вернись в Сорренто», но его ли слегка натреснутый голос, цельной страстью дрожащий? И не струны ли мандолины, живые под ручкой маленькой Марии?
И вы вернулись… И еще не раз мы встретились в Риме, — пока не залил Европы поток ненависти, сначала нас разлучивший, позже вновь спаявший иною спайкой… Что бы дали вы, чтобы вернуть те дни и снова быть возле рябой воды фантана склоненными перед статуей поильца Рима — Нептуна с трезубцем!
* * *
Шли годы…. Заглядывая иногда на кладбище у черепичной горы Тестаччо, где под сенью пирамиды Кая Цестия врастает в землю подмогильная плита Шелли, где у дверей склепа сидит мраморная девушка, изваянная Антокольским, где плакучее деревцо склонилось над именем Пашкова и где спит много много маленьких, никому неведомых людей, — я бродил глазами меж черных кипарисов, отыскивая незанятый клочек земли, который можно откупить заранее. Мне казалось — и посейчас кажется — покойным и гордым лежать здесь, далеко от родины кровной, в центре родины великой культуры. Здесь заезжий сородич прочтет на мраморной плите имя, — прочтет вслух и, может быть, вспомнит или запомнит; после, вместе с именем кладбища, пирамиды и странной, голой горы из античных черепков, — мелькнет в его памяти и надпись по русски, навеки оставшаяся в Вечном Городе, поскольку, конечно, сама вечность — не условна. Быть связанный с Римом — хотя бы узами смерти мне всегда казалось честью. Низко склоняю голову и прошу мою судьбу оказать мне эту честь хотя бы за те мучительные годы, которые выпали и выпадут на долю наших поколений!
Читать дальше