Когда я открыл дверь, Варя возбужденно сказала:
— Вот послушай эту песню! Прянчиков сильно критиковал ее…
— Какой Прянчиков? — спрашиваю.
— Из новочеркасского института… Да тот, что организовал из учеников «акционерное общество» по сбору фольклора… и все, что те собрали, присвоил себе… Неужели Листопадов при тебе не заводил о нем разговора? Правда, он и о нем не разговаривал. Он тихонько шипел и морщил нос. И, между прочим, всегда называл его не Прянчиковым, а Крендельковым… Как-то я ему сказала: «Александр Михайлович, да ведь он не Крендельков, а Прянчиков!» Так он хмыкнул в нос и пробурчал: «Да я ж и говорю, что Крендельков».
Мы посмеялись.
— А он и в самом деле Крендельков, если раскритиковал такую замечательную песню, — сказал я.
— Стопроцентный Крендельков, — согласилась Варя и, сильно очарованная песней, стала повторять ее строфы:
Ой да, ну, приди, приди, милый мой,
…заночуй со мной…
Постелю я постель белую,
Тебе постель белую!
Я смотрю на нее и думаю, что не всякое опоздание равносильно потере. Зачем говорить ей теперь те слова, что пришли в голову под освежающий северо-западный прибрежный ветер, если все, что уже сделала Варя и что она делает сейчас, неопровержимо доказывает истину: большому всегда нужно большое оправдание!
Я спрашиваю:
— Разрешается поцеловать?
— Так сразу?.. Необдуманно?.. Незаслуженно? — и будто серьезно и будто шутливо удивляется она.
Спрашиваю снова:
— А как бы заслужить?
— Сейчас у тебя есть только одна возможность: подпевай мне старательно и от души.
И мы уже вместе пели:
Ой да, в изголовьицы положу,
Положу я три подушечки,
Тебе три пуховые!..
Запись пятнадцатая
Николай! Я предоставляю право Варе строго судить о Данииле Алексеевиче. Последние годы я находился в стороне от Ростокина и больше проявляю к нему терпения. Мне легче поверить в его исповедь. Я ищу себе союзников, то есть тех, кто признает, что в глубине сердца и помыслов у Дани Ростокина таится то, что позволит ему выбраться на широкую дорогу… Представь себе, дорогой Николай, что уже нашел двух союзников: первого вчера вечером, а второго сегодня днем.
С первым союзником тебе не надо знакомиться — он наш рыжебровый, медлительный, немногословный резонер, которого не портит резонерство… Короче, это был Максим Саввич — человек с головой мудреца, с ленивыми карими глазами, отсвечивающими то холодной сосредоточенностью, то чисто мужицкой осмотрительностью. Я нашел его почти в конце Пушкинской улицы, где он каждый день с женой гулял по бульвару. Им удобно было здесь встречаться, дороги их скрещивались, когда они шли с работы домой — Максим Саввич из редакции, а Клавдия Ивановна из библиотеки Дома санитарного просвещения.
— Михаил Владимирович, есть новость, — окликнул он меня. — Пристраивайся к нам, расскажу… Кстати, и нагуляем перед обедом аппетит.
Клавдия Ивановна посмотрела на свои часы:
— Мой срок разгуливать прошел, пойду борщами и котлетами заниматься. Тебе, Максимушка, наказ: через час быть дома, за столом.
И мы остались вдвоем.
Рискуя опоздать к обеду, Максим Саввич рассказал то, что я тебе, Николай, изложу по-своему, как умею.
В 1930—1932 годах на Кубани во время всеобщей коллективизации делали вылазки скрывавшиеся в камышах кулаки. Ночами в станицах часто горели дома, подворья активистов. С рассветом находили людей, убитых из-за угла. Погибали те, кто помогал строить советский порядок: коммунисты, передовые учителя, бедняцкая молодежь… Комсомольцы под командой военкомов или бывших фронтовиков, вооружившись, ночью уходили за станицу, в заставу. Вместе с товарищами не раз стоял в заставе Даня Ростокин. Как-то, в конце октября это было, в полночь сидели они в окраинных камышах. Подувал холодноватый ветерок. Шумели камыши, шумела быстрая речка, звоном отдаваясь на каменистых перекатах.
Часами прислушивались к звездной долгой ночи, присматривались к тропинкам, ведущим вправо, к черневшему вдалеке мосту, и влево, к бродам через речку. Тихо, никого нигде не видно. Как трудно в молодые годы долго молчать и долго быть осторожным! И они тихонько повели беседу о том, о ком интересно было поделиться мыслями. Они говорили о горьковском Данко.
— Таким бы быть.
— Не зря человек родился, — перешептывались ребята.
Не обошлось без разговора о Дзержинском, Буденном, Чапаеве.
Даня Ростокин, самый молодой из них, согнувшись, сидел и слушал. Луна освещала его, одетого в дубленый полушубочек. Глаза его из-под глубоко сидящей овчинной шапки влажно блестели. Он горячо завидовал тем, о ком шел разговор.
Читать дальше