— Что вдруг тебя расстроило? — участливо спросил ее.
— Твое благодушие, — ответила она.
Я молчал. И она снова заговорила:
— Конечно, у каждого могут быть минуты благодушия. Но к тебе они пришли не вовремя. Ты должен был зайти к редактору.
— Неудобно, — твердо сказал я.
— «Неудобно»! Я уже слышать не могу это слово. Речь ведь о важном, нужном, при чем тут «неудобно»?..
Я промолчал, удивляясь, что голос у нее дрожит и медленнее обычного она находит нужные слова. И вот она поднялась и пошла от меня какой-то подчеркнуто стройной походкой. К этому времени серая мгла вечера сгустилась, и через две минуты Варя растворилась в ней… Я не успел задержать ее.
…Так вот, дорогой Николай, что разделило нас с Варей. Свое слово о каждом из нас ты скажешь позже…
Я не отрываю взора от телефона. Он сегодня особенно черный и молчаливый. Только через три часа раздался звонок и оглушил меня своей внезапностью… Она спросила:
— Что ты делаешь?..
— Собираюсь работать. Работа для меня — лекарство от всех болезней.
Она сказала:
— Для меня — тоже. Приходи, будем работать вместе…
Запись девятая
Я пришел к ней и, вздохнув, строго сказал:
— Хочешь знать, что у меня было на душе?
— Не с этого начинаешь.
— А с чего же?
— Сейчас скажу.
Она сидела около стола, освещенная яркой лампой, прятавшейся глубоко под абажуром. Перед ней лежала моя рукопись. Она разговаривала со мной, не отрывая глаз от последней страницы, потом отодвинула ее и сказала с затаенной улыбкой:
— В очерке ты мне больше нравишься, чем в жизни.
— Очерк — моя профессия. Значит, в нем и жизнь… А вернее, то, что я хотел бы сказать о ней от всей души и с пользой для людей. Мне было бы обидно, если бы в очерке не было связи с жизнью.
— Связь есть, и кое-где прочная. Короче, я попалась. Мне надо было сказать, что в очерке ты мне больше нравишься, чем в повседневности. Хотя сейчас ты уже отрезвел…
Она, наверное, хотела сказать, что я отрезвел «от своего благодушия», но сдержалась.
— Теперь ты можешь наступить на самую больную мозоль тому, кто помеха в большом деле… Ты вон даже и вздыхаешь сердито, — говорила она, и ее улыбка из глубоких тайников души все ближе подступала к зрачкам, и они все сильнее начинали излучать теплый свет. — Ну, что ты стоишь? Не надо быть нахохленным… А то не расскажу, что я сделала за эти три часа…
Я присел. Она пододвинула свой стул поближе ко мне и наклонилась так, что голова ее коснулась моего плеча, и стала легонько, шутливо бодать меня.
Я понимал, что она делала это вместо того, чтобы сказать: «Не сердись, пойди навстречу моим неловким ласкам… Обними…» Но я сам в выражении чувств был трижды неловок. И объяснял себе это многими причинами: в моей семейной жизни я невольно очерствел к тонкостям подобных душевных связей, стал суровым тружеником, застенчивым в выражении своих чувств; не мог я не оглядываться и на свой возраст и думать, что сердечно гибкий и непосредственный Ромео был куда моложе! И все-таки я ее обнял и, переведя глубокий вздох, спросил:
— Так что же ты сделала за эти три часа?
— Угадай…
— Рукопись прочитала.
— Да. И хочу спросить, почему у тебя в историческом разделе нет песни «Ой, да ты, батюшка Оренбург-город»?.. Ведь она же одна из лучших песен о Пугачеве и с таким трудом была найдена Листопадовым на Дону…
— И в самом деле — непростительная забывчивость, — удивился я. — Ты понимаешь, у меня даже записано было: «В этой песне заложено горькое зерно, из которого выросла драма донского казака Григория Мелехова…» А ну возьми-ка несколько аккордов, — попросил я Варю.
Набежавшие гульливыми волнами аккорды сразу взяли за сердце. В них — размеренный, пошумливающий голос времени, в них — далекая народная молва… Но все яснее проступает сквозь нее тягостная история одного донского казака — «малолетки», которого посылают в «Оренбург-город»:
Ой, Пугача-то словить али Пугача-то убить!
Немыслимо, сердце не велит молодому казаку быть послушным. Гласно отказаться от злого поручения он не может, потому что поучают его те, что живут «во дворце-то белокаменном», а у того дворца «крылечко высокое». Только самому себе и в глубине души казак-«малолеточек» может признаться, что приказа он не выполнит… Каждую строку песни озаряет свет чистой любви не только к самому голытьбенному атаману — «казаку Амельянушке», но и к городу Оренбургу, к реке Яику, вокруг которых собиралось голытьбенное войско:
Читать дальше