Он носил в кармане кисет и полоски газетной бумаги.
— Подумали — с войны привычка? Не-ет, в лесу удобней самокрутка: дымишь реже, думаешь больше.
Однако охотно взял у Алексея беломорину, сунул в огонь сухую ветку, с кончика прикурил.
— Чего я в здешних краях? — У него была манера вот так, полувопросом, опережать естественное возникновение чужого вопроса. — Помните грузинскую песню «Сулико»? «Я могилу милой искал, сердце мне томила тоска»… Вот у меня — по этой песне. И до этого было — прямехонько по другим песням, как у всего поколения моего… Хотя это не утешительно. Наоборот — больнее. Транзистор слушать не могу: война, война, война… Подсчитали ученые: за время, как человечество спохватилось записывать свои делишки, известно пять тысяч войн. Больших войн. А сколько же так называемых малых? Нет для человека малых войн и больших войн. Он умирает насильственно. И детей не оставляет. А если останутся? Ущербные они, не заживает у них трещина сиротства… Слушаю и думаю: да ведь человечество-то все в подростковом возрасте. Государства друг дружке: «Я тебе врежу!» — «А вот я тебе садану!» А чего врезать? Чего врезать-то? Жизнь человеческая и без того недолгая — глядишь, лет через полсотни сами собой кончимся. Когда каждый человек поймет, что он обязан быть похожим на человека? Бросишь камень в воду — обязательно круги. Человек, рождаясь, падает в мир, и от него круги куда больше, чем в воде от камня. По всему миру. А человек этого не сознает. Драться ему, видите ли, надо и все вокруг себя сокрушать!..
Мне рассуждения отшельника показались путаными, малоубедительными.
— Ну а «Сулико»? — Это меня больше интересовало.
Он усмехнулся, переступил ногами в кирзовых стоптанных сапогах, нагревшихся от подживленного огня.
— Я же сказал — все просто. Перед войной работал я шофером на автобазе. Полюбил девушку. Линой ее зовут. Тоненькая, слабенькая, стебельком перешибешь. Огорчить ее даже Ненароком боялся. Простились, ждать обещала. Воевал я как надо. — Он провел пятерней по лицу, точно снимал с него паутину. — Сперва письма получал, потом перестал… В Сталинграде очнулся среди битого кирпича, на лице жижа из пыли и крови. Разодрал глаза: Лина стоит, вся в белом, насквозь светится и ручонки этак сложила, будто в молитве… После Праги в госпиталь явилась — опять такая же светлая, стоит в проходе между койками, спокойно стоит. Нет, думаю, выживу, найду!.. Оказалось, послали ее сюда — валить лес. Надорвалась, умерла. Распутица в то время была гиблая, вот где-то здесь и похоронили. — Он твердыми, как сучки, пальцами свернул самокрутку, привычно лизнул вдоль, защемил кончик, не обжигаясь, добыл рубиновый уголек. — Расспрашивал я, искал. Да люди отсюда кто куда рассеялись… Перестала она являться, а я ее, живую, забыть не могу. Учился, работал до пенсии, как все. Теперь все лето — здесь. Будто с нею. Она в воздухе, в травах, в Хмелинке… И хорошо мне здесь… И зиму живу ради лета.
Он замолчал, следил, как слоятся в костре и рассыпаются угли. Негромко добавил:
— Я вот уцелел, а ее нет. И вина во мне бесконечная, точно мог я как-то сберечь свою девочку…
Протяжно свистнула какая-то птаха. Я отошел в сторонку: да, начинался рассвет, можно было трогаться в обратный путь.
Но я никак не мог отрешиться от рассказа нашего гостя. И в самом слове «Хмелинка» слышал имя девушки, погибшей в тайге. «Линка», — так, наверное, звали ее подружки в детстве, когда она в белом платьице бегала по летним улицам города.
— Линка, Линка, — перекликались птицы. — Линка, Линка, — выговаривал ключик в траве.
И я тоже чувствовал себя перед этой девушкой горестно виноватым, хотя вину свою никак бы объяснить не сумел.
Вся лужайка перед нашим домом была ископычена, как толока. Столбы с крышей над летней печкой снесены. Чугунную плиту свернули, жестяную трубу расплющили, мостки поставили торчмя. Повсюду «визитные карточки» — будто круглые буро-зеленые мины. Мне ничего не оставалось иного, как восстанавливать свое разрушенное хозяйство, работать плотником, печником, сапером. На следующее утро все повторилось, я не знал, что делать, за что такая напасть! Почему стадо телят чуть ли не в двести копыт ломится сквозь ольху, сквозь елки, обрушивается в воду, напропалую несется через лужайку, сокрушая на своем пути всякие препятствия? Ведь есть же другая дорога — поверху, просторная, наезженная. Она плавно спускается к речке, дальше обращается в торную тропу вдоль берега и постепенно приводит к слиянию Быстринки и Соколки, к обширному загону, огороженному крепкими слегами. В загоне бревенчатый домишко с чугунной печкой и железной кроватью, накрытой сеном и старым тряпьем, в загоне голубоватые глыбы лизунца — каменной соли, отшлифованные шершавыми языками телят. Дальше — могучие травы долины, свежие, душистые до самой глухой осени, такие высокие, что телятам и нагибаться-то к ним не надо. И речка с омутами и перекатами, с густыми зарослями, со спасительной в летние жары прохладой.
Читать дальше