И вышел во двор с белым круглым колодцем. Постоял, не вытерпел и подался к круче. Так было тихо у моря и вдали над крышами хаток, на Лысой горе, что явилось желание покричать и позвать кого-то. Да не кого-то, а ее. Он и позвал, про себя. «Я счастлив», — подумал он, вернее, ничего он не думал, а все со всех сторон внушало ему это. Сзади грустным напоминанием о тысячелетней жизни чернела раскопанная археологами яма. Перед глазами желтые точки Керчи. Он поднял голову и отыскал Большую Медведицу. Под ней много чего наговорили они когда-то с Дмитрием. И вот стукнуло только что тридцать лет.
«Я так тебя люблю. Пусть я тебя выдумал. Пусть все будет не то и не так, если мы встретимся. Когда мы встретимся? Не знаю. Знаю, что любовь в душе моей. Любовь издалека, вот так, как сейчас, сильнее, может, чище и глубже. Ты как южный снег: спустилась на землю, порадовала и растаяла. Когда-нибудь я тебя найду. То есть скоро. Мне виден Крым, я все еще кружу поблизости, на юге, где мы были и где (если бы!) могли бы стоять вместе и сейчас. Зачем я тебя отпустил? Никого не помню, мир перевернулся, и что станет со мною — мне неинтересно. Ты привезла мне счастье, и спасибо тебе… Неужели я пропал? — подумал Егор и потер виски. — Люблю ее».
1
«А я действительно пропадаю! — думал Егор в городке, разгуливая у реки в течение сорока минут, которые по чьей-то глупости отводились на стоянку автобуса. — Но от другого. Она нашла меня в несчастливую пору».
С чего-то вспомнился последний банкет в честь просмотра фильма, в котором он сыграл роль князя, единственную приятную роль за все пять лет. То время, что Егор тратился на посредственных режиссеров, мучаясь, но не жалея себя по-настоящему, фильм, казалось, был забыт навсегда. Егор всюду возил с собой вырезку из газеты «Юманите», с ехидной надписью Дмитрия, который и прислал ему, — сам Егор газет не покупал. Еще три года назад фильм с бешеным успехом шел в Париже. На рекламном рисунке, изображавшем монаха и поодаль князя на белой лошади, приводились слова французской прессы (например: «величие силы этой чудесной фрески…», «неизвестный фильм потряс фестиваль…»). Помнится, это щипало сердце. Егор, ранее говоривший, что заслуги его в этом фильме самые мизерные и отдаленные, что весь груз вытянул и пронес на себе режиссер Ямщиков и все мучения за судьбу ленты обрушились на него, теперь вздумал гордиться и с легкостью, позабыв свои самостоятельные суждения, занес себя в списки страдальцев за святое искусство. Он защищал фильм на каждом шагу, и по мере того как расширялась его демонстрация, чаще хотелось кричать и хвалиться своей работой. И сами съемки в Изборске воскресли перед глазами дивной стародавней картиной невозвратного начала жизни в кино! Месяца два Егор ликовал. А банкет устроился как будто и не ради фильма, — «изборцы» (так группа себя окрестила) тосковали по встрече «всех вместе» давно, и на их счастье подвернулась причина. Сам режиссер Ямщиков собрал только группу, да вызвали женщины с его согласия из Пскова Свербеева. В сопровождении художницы, костюмерши и второй помощницы режиссера Егор встречал его на вокзале. Москву как раз оцепил дикий мороз. Свербеев приехал в назначенный день.
«Боярин!» — дразнили его за глаза.
«Ну что ты! — рассказывал, бывало, о нем Егор Дмитрию. — Дитя! Он еще чемодан из вагона не вынес, а уже: «Ах, как я устаю в вашей Москве. Насколько же Псков лучше, милее, в нем все родное, согласны? Я уже тоскую». И тут же забудет, куда ни пригласи — идет, всем раздаст адрес, и уже куча друзей, он вовсю выпивает, храбрится: «Ах, как мне хорошо среди вас, я счастлив и люблю, люблю вас, друзья мои. Налейте! — мне можно».
Таким же Свербеев был на банкете. Фильм он не принял и обмывать бы не поехал, его к группе тянула память о времени, когда всем было так хорошо в Изборске. Там свернулся в какой-то папирус кусочек их жизни, не имевший никакого отношения к замыслу Ямщикова, которому они тем не менее служили всеми силами. Что смонтирует режиссер из сцен, каждая из которых была по-своему занимательна и нарядна, им было невдомек. Они верили в Ямщикова, и все. Съемочная суета кончалась к вечеру, и тут уже властвовал дух Свербеева. Так и кажется, что без Свербеева глуше звучала бы та мелодия, которая таилась по углам старого города, в пролетах звонниц и на холмах Изборска с его белой тропой от каменного креста Трувора, не осталось бы в душе умиления, которое вызывало раньше улыбку, а потом грустное сочувствие, потому что ребячьи вскрики Свербеева при виде мягких окрестностей были только приглашением восхититься надолго сказкой родной старины, им уже открытой, понятой и оберегаемой. От Свербеева шла радость, он умел жить и забываться в простом, и подарил он им в Москву не иконы и цепи из погребков, а чувство дружбы и щедрости. Они сидели и вспоминали. Не было одного Мисаила.
Читать дальше