Это кричал Павел Алексеевич. Егор улыбнулся. Годы проходят, а человек все тот же. Возможно, и он, Егор, всего только воображает, будто народилось в нем что-то другое, а Павлу Алексеевичу, другу Дмитрию покажется он прежним, каким был. Люди, видимо, не меняются; характер несет их по жизни до самого конца.
— Я вам даю в форме вальса, — делал замечание режиссер музыканту, — а вы мне — «Господи, помилуй».
В минуту своих гениальных указаний Павел Алексеевич всегда смахивал на кого-то: и поза, и жесты, и взрыв темперамента вызывали в памяти больших известных мастеров, в компанию к которым по какой-то несправедливости не попал Павел Алексеевич. Чего стоила эта откинутая на кресло рука: сидел бог, метр, светило европейского масштаба, «он все видел, все знает, все понял». Он все делал как кто-то, сам себе он не был нужен, таким его знали жена, дети или товарищи. В этом, как ни странно, была его особенность, иногда даже смешная прелесть, которая манила к нему неискушенных и добрых. Его кумиры лежали в могилах, но зато он их видел воочию в юности, в дорогом ему Ленинграде, и согласился бы (может, и в этом возрасте) молиться на них за кулисами, где-нибудь рядышком, за их спинами, в жалкой роли статиста, один раз за весь вечер произнося какие-нибудь дурацкие слова: «Никто не проходит — тишина-а-а!» За четыре года Павел Алексеевич еще более полысел, отпустил гриву, да и отъелся наконец. Но с первого же взгляда Егор заключил, что он еще не утомился создавать себя на людях таким, каким быть не мог. В смутные дни свои Егор не раз уступал в мыслях свое место любому, так оно ему опротивело и столько порою угрызений испытывал он, и вот Павел Алексеевич — случись такое! — это бы место выкупил себе не моргнув. Суровая жизнь, ее повсечастная правда, навевали Егору, слава богу, спасительные верные советы: чего уж! не боги горшки обжигают! не отвергай и дорожи тем, что послано свыше судьбой, чего она не отняла у тебя с младых ногтей и не дала многим. Трудись, хлопочи, гордись.
Павел Алексеевич несказанно обрадовался Егору. Во-первых, любил его все-таки издалека как киноактера, а в дни встреч у Дмитрия в станице — за простоту и откровенность. И кроме того: ему было приятно позадаваться перед участниками драматического кружка знакомством с «большим человеком», что он и выпалил первым делом; и раз обнимал его — значит, в какой-то мере был ему свой.
— Я знаю! я все знаю! — предупредил он жестами. — Ты из Херсона? Роль главная? Жду с нетерпением.
— Плохой фильм будет, — кисло сказал Егор. — Дерьмо собачье. Тысячи вогнали, а тако-ое… ни в какие ворота не лезет. Говорю: тыщи на ветер летят!
— Неужели? — сник Павел Алексеевич. — Актеры хорошие есть?
— Они всегда есть, да толку-то, толку?
Но Павлу Алексеевичу, кажется, не важно было, какого качества сценарий и какой вырядится фильм, — важно другое: творческая атмосфера, имена, сама жизнь в разъездах, встречи со зрителем, все то, чего нет здесь, в дыре. Он прервал репетицию и тут же, в зале, обратил личную встречу в историческое событие, в пресс-конференцию. Простодушие, с которым отнеслись к нему клубные артисты, возбужденная почтительность к искусству избранных заставили Егора подтянуться и вспомнить свою общественную, что ли, функцию. Павел Алексеевич задавал глубокомысленные вопросы: как актер «собирается с мыслями, так сказать, перед камерой тет-а-тет? правда ли, что на Западе вовсю идут сексуальные фильмы? родила ли наконец Софи Лорен ребенка от кинопродюсера? работает ли он над ролью по вечерам в «предлагаемых обстоятельствах», по Станиславскому?
Так они постояли кружком с полчаса, тем и кончилось. Репетиция не возобновилась.
— В семь часов я уезжаю в станицу, — объявил Павел Алексеевич. — Вечер поэтов. Кто желает, приходите к автобусу.
— Как же мне уехать? — вздохнул Егор.
— Завтра я тебя отправлю. Оставайся, переночуешь у меня или в гостинице. Хочешь послушать поэтов? После вечера устроят банкет, поговорим, на типов посмотришь, тебе же надо!
— А то я их не видел.
— Поедем, Егорка, — тянул Павел Алексеевич Егора за локоть. — Я знаю, вы друзья, вы как братья, но Дима никуда не денется, он дома, и завтра ты будешь с ним. Поедем, а? Ну! Послушаешь великие признания: «Моя жена недавно Пушкина мне вслух читала. Ну до того здорово, ну до того здорово!» Это называется: постижение классики. А, Егорка? Ну просто, наконец, выпьешь, икры поешь! Я, честно говоря, и еду-то из-за икорочки. — Он захихикал. — А у тебя нет повода напиться?
Читать дальше