Ночью, как часто стало случаться два этих последних года, мучила бессонница. Поначалу, надеясь еще уснуть, маялся в постели, сделалось невмочь — и встал, перебрался на кухню, сидел на табуретке, тупо уперев глаза в темно отблескивающее окно; сделалось невыносимо и тут — нашарил на столе папиросы со спичками, вышел через сени на крыльцо.
Черная безлунная ночь молча ворочала жернов Млечного Пути по своему привычному небесному кругу. Тишина и покой стояли в небе, и казалось, что эта бездонная, проколотая чистым мерцающим сиянием звезд черная глубь безгласо говорит тебе что-то, простое и великое, — только душа в земной своей немощи тщится и не может постичь ее язык.
Прохор курил, сидя на нижней ступеньке, забрасывая на выдохе голову вверх и долго после не опуская, медля со всякой новой затяжкой, и чудилось, что ничего больше и нет, кроме этого ворочающегося ночного неба, до того не было и после не будет, вот докурит папиросу, погаснет она — и все кончится, оборвется все и сам он тоже.
Но он докурил, загасил окурок о плаху лестничной боковины, а ничего не кончилось, ничего не оборвалось, и сам он как сидел до того, так и сидел. Ночь уже налаживалась переходить в рассвет, пала роса, крашеная плаха ступеньки была волглой, он вышел, как спал, в трусах и майке, и трусы сзади промочило.
«Ладно, авось теперь-то уж…» — сказал он про себя, имея в виду, что теперь, как обычно бывало после ночной папиросы здесь, на крыльце, наверняка заснет, поднялся, обшоркал мокрые трусы ладонью, чтобы они не так липли к телу, и, тяжело ступая, пошел по ступеням наверх.
Дверь за спиной заскрипела в петлях и медленно возвратилась к косяку, взбрякнув напоследок щеколдой.
«Воротиться, закрыть? — подумалось Прохору. Но сверх сил было заставить себя пройти сенцы обратно, и он не вернулся. — А, кому здесь у нас что и красть…»
В дальнем углу проходной комнаты, где спал на диване-кровати сын, дымилась полная, кромешная темь, но будто какой ток исходил от сына, — остановился, не дойдя до дивана-кровати ровно столько, чтобы не удариться о нее ногами, и угодил к самому изголовью: наклонился — и обдало лицо легкою теплой волной выдохнутого воздуха.
Стоял так, согнувшись, с томительной жадностью вбирая в себя этот побывавший в сыне, нагревшийся им воздух, и будто не дыхание его вбирал, а саму силу жизни, саму крепость ее.
Мокрые трусы неприятно липли к ягодицам, надо было переодеть их. Дверцы гардероба растворились бесшумно, но, когда залез внутрь, начал шарить в белье, не рассчитавши в темени, задел локтем верхнюю полку, и она с грохотом подпрыгнула на полозках.
Гардероб и их с женою кровать стояли рядом, бок о бок. Прохор услышал, как жена проснулась, заворочалась, прошебуршала в темноте рукой по подушке — проверила, тут ли он, нет, — и падающий со сна голос ее спросил:
— Ты, что ли?
— Домовой, поди, — отозвался Прохор, перекладывая на полке белье с места на место и не находя нужное.
— Опять бродишь-ходишь?
И так было ясно, что он делает, и Прохор хотел не отвечать, но ответилось само собой:
— А тебе что? Брожу — не блужу, занятие не дурное, не так, нет?
Жена промолчала.
Под руку наконец попало вроде бы что искал. Прохор вытянул наружу, ощупал — то оказалось, и, сев на край кровати, стал переодеваться.
— Не спится коль, валерьянку бы лучше выпил, чем бродить. Стоит вон, — сказала жена, и Прохор даже увидел в темноте, как она махнула рукой в сторону подоконника, куда, сколько он их ни вышвыривал на улиту, ставила и ставила пузырьки с валерьянкой, что приносила от фельдшерицы.
— Сама пей, — сказал он. — Мне от нее проку… — Он лег, натянул на себя одеяло и закрыл глаза.
— Ну вот врачи приедут, сходи пожалуйся. Авось пропишут чего.
Проснулась. Все опять порушила, что накопил в себе. Завела.
— О-ох, какая ты у меня заботливая ба-аба. — Прохор повернулся к ней, нашел рукой ее лицо, с силой провел по нему ладонью сверху вниз, от лба до подбородка. — Заботливая… Как кого видишь, кому плохо, так того облегчить нужно.
Читать дальше