Боль от чудовищной нелепости, совершившейся рядом, грубо оторвала всех от каждодневных дел и хлопот и погнала кого в гору, кого под гору, но скорее, скорей туда, к дому, над которым разразилось несчастье — разделить горе осиротевшей семьи, помочь в беде, оплакать погибшего соседа, совершить все, что велит веками сложившийся обряд прощания.
Казалось, в людях, пробудился давно уснувший родовой инстинкт. Теперь, когда страшная в своей невидимости сила разъединила и раскидала по белу свету не только школьных друзей и односельчан, но даже близкую родню, одна лишь беда воскрешала на время прежнюю общность. Жизнью оплачивались недолгие дни единения. И, сходясь по зову несчастья, люди словно возвращались вспять на десятки лет, и было это возвращение болезненно и тягостно, как возвращение к покинутой семье или под отчий кров после горестной разлуки: все кругом родное, но уже не свое, и душа разрывается от нежности узнавания.
Но вместе с горем, одновременно с ним над панихидной толпой, точно ястреб над крестьянским двором, возникло пронзительно острое ощущение тревоги: неожиданная гибель Доментия — не постепенный переход в небытие, закономерный исход старости или болезни, а прорыв, падение — напомнила всем, как тонка преграда, разделяющая жизнь и смерть, как легко она рвется. Люди рассказывали друг другу о последних встречах с погибшим, непроизвольно, интонацией и жестом воспроизводя его слова и поступки, воскрешая его самого; они словно не отпускали его туда, по ту сторону и в то же время снова и снова возводили тающую на глазах преграду; от этого 3 приглушенных скорбью голосах звучал затаенный страх. Страх отступал только там, где хозяйничали мелкие, обыденные заботы, точно враг, которому нипочем пушки но который бежит от камней.
«Я ему лучший кусок отобрала,—горестным тоном рассказывала соседкам жена Элизбара.— Бери, говорю, Доментий, дорогой! О чем разговор. Разве мы не соседи... А мой говорит: тут на десять рублей, и не меньше!»—«Замолчи, женщина!—одергивал жену коренастый кривоногий ЭЛизбар, обутый в начищенные до блеска хромовые сапоги.— Кто-нибудь подумает, что мы за долгом пришли».—«Уй, чтоб у тебя язык отсох, Элизбар! Кто так подумает, чтоб я того раньше Доментия похоронила!..»
Продавщица Нанули, прислушиваясь к этому разговору, думала: может быть, ей не заикаться о долге Доментия? Но сестра, приехавшая к ней из Самтредиа, тычась носом в самое ухо, скороговоркой внушала: «Магазин не твой, моя дорогая, а восемь шестьдесят — тоже деньги. Зачем тебе из-за других страдать?»
В сопровождении юнцов, догуливающих последние дни перед призывом, во двор ввалился подвыпивший Удганги Квателадзе, отыскал осунувшегося, почерневшего от горя мельника Гурама и, как ближайший друг, потребовал прикрепить ему на грудь фотокарточку погибшего в траурной ленте. «Что он сделал, Гурам, а! Что он сделал! А ведь я его обидел напоследок. В жизни себе не прощу! — со слезами на глазах твердил он.— Только бы он встал и обижал бы меня сколько душе угодно! Бил бы своим кулачищем...» — и сам больно колотил себя по голове.
Все дни в толпе можно было увидеть аробщика Шалико — единственный очевидец несчастного случая был нарасхват. Маленький, небритый, в огромных ботинках и в чистой по такому случаю рубахе, он с сознанием собственной значимости переходил от одной группы к другой и сиплым, слегка как бы плачущим голосом повторял: «Клянусь детьми, волы не виноваты! Арба старая, и дорога не дай бог! Когда бочка накренилась, я испугался, закричал. А он уперся — держать. На свою силу понадеялся».
По нескольку раз в день во дворе появлялся шофер Нодар. Заходил в дом, узнавал, не нужна ли машина и помощь, потом, ссутулясь, стоял у калитки, грыз ногти и плакал. Когда его пытались успокоить, он мотал головой, с болью, с истовой убежденностью колотил себя в грудь и шептал: «Это я во всем виноват... Я его угробил!»
Под старой сливой, обхватив голову руками, сидел железнодорожник Карло. Рядом, робко теребя его за плечо и тряся седыми патлами, плакала старуха Тасо.
Во двор, неся большой венок и строго-вопрошающе глядя в черный проем двери, входили рабочие с винного завода, и среди них Важа, Анзор и старик Альпезо; за ними шагал директор Ника, шли уборщица Цира, лаборантка Циала, электрик Гайоз; незаметно возник среди прочих парикмахер Джондо в костюме из черного крепа, со странной, неуловимой улыбкой на длинном лице; с кипой телеграмм прибежала запыхавшаяся большеголовая Кето из почтового отделения; шли и шли десятки других людей.
Читать дальше