Наклоняюсь к роднику, пью, сложив руки ковшиком. Скоро утро. Ночью лучше спать. А если не спишь, читай книжки, или иди на станцию, или болтай с пьяным Нодаром.
Они скоро уедут...
Луч далекого прожектора опять высветил лес на горах и школу на взлобке. Как будто на горы набросили марлю. За лучом прожектора из ущелья выкатился рокот колес, распался на перестук, и в ту минуту, когда поезд, вытянув хвост из ущелья, остановился перед станцией, на винном заводе грохнул выстрел. Эхо побежало по горам. В поселке залились собаки.
Я бросился к будке. Нодар стоял в дверях с ружьем в руке и смеялся. Поодаль жался к стене перепуганный пас. При виде меня Нодар потряс ружьем.
— Этим ты воров отпугиваешь? Этим народное добро защищаешь, несчастный! Пукнуть я и без ружья мог. Хоть бы соли сыпанул!
Я выхватил у него ружье, а самого втолкнул в будку. Слабо упираясь и смеясь, Нодар рухнул на топчан. Через минуту он храпел.
Я поднял закатившийся под топчан кувшин, поставил в тумбочку.
Собаки в поселке не унимались.
Карло встревоженно окликнул с платформы:
— Что у тебя там, Доментий? Кто стрелял?
— Не беспокойся, все в порядке.
— Хорош порядок! Людей в поезде перебудил...
Поезд просигналил об отправлении и пошел дальше. Навстречу ему порожний товарняк прогрохотал.
Раньше, когда Джано с друзьями наезжал, они частенько палили из ружей. То охоту затевали с дворовыми собаками, то мишень прикрепляли к дереву или спичечный коробок на могильную плиту ставили и стреляли. Пару-другую динамитов в речке взрывали. Шуму на всю округу — артисты приехали!.. Но что они особенно любили, так это фотографироваться в обнимку с ослом или собакой. Как дети, ей- богу, схватят осла за уши, прижмутся к морде и хохочут...
Совсем по-другому они вели себя, когда приезжали с девушками: шутили наперебой, пели под гитару. Одного, лысеющего, с полными губами (по прозвищу Суслик), все время поддразнивали; кажется, он был влюблен в певицу с низким голосом Латавру. Латавра одевалась во все черное; я сначала думал, что у нее траур. Черноволосая, черноглазая, в черных чулках и в черном платье с широкими рукавами, она называлась у них Ночная Бабочка. Днем и впрямь ее не видно было, наверное, отсыпалась в затемненной комнате. Она появлялась с сумерками: рот как спелой вишней перепачкан, глаза синькой обведены, ресницы, что у годовалого теленка...
Вчера Джано пришел в марани, когда я чан открывал; повозился со мной вместе, вино попробовал, посоветовал неполный чан серой окурить. Потом говорит: «У отца черное вино было, которое Латавре по вкусу пришлось. Осталось еще?» — «Есть немного,— говорю.— Я в шестипудовый перелил. А что?» — «Перед отъездом налей литров двадцать в приличную тару». Я посмотрел на него. «Это же последнее отцовское вино. Пусть постоит».— «Достоится, пока скиснет. Что ты спрятал, то утеряно, братец, что ты отдал, то твое! Для красивой женщины ничего не жалко...» Ему не жалко, а мне жалко...
А перед обедом на кухне Додо Полине рассказывала: «Помнишь Латавру? Телочку черную... Ресницами хлоп-хлоп. Теперь ее высоко занесло, все может! И машину вне очереди, и выгодную гастроль, и даже в институт. Сразу «заслуженную» получила. И чем заслужила, стервочка чернявая! Что в ней мужчины находит?..»
Ну и что? Мало ли... Может, Джано и не знает об этом...
Сколько ни дежурю, ни разу не замечал начало рассвета. Бывало, нарочно караулил, от неба глаз не отрывал. И все равно вдруг увидишь, что горы не такие черные, как были, а звезды над горами уменьшились. Глазам приближение рассвета не уловить, его чует тело. Холодком прохватит, озноб по спине. Хорошо перед жарким днем! Подольше бы так.
У нас наверху прохлада приходит раньше и держится дольше. Но и в ущелье ночь на убыль. Горы не стеной вдоль реки, между ними распады и овраги. Вершины округлились. Незаметно все из черного становится серым. Горы, школа за рекой, железная дорога, станция, платформа, деревья — все серое.
Но еще немного, и появляется цвет. Видно, что лес и река зеленые, берега глинистые. Школа на пригорке розовая. Железная дорога черная. Недавно подремонтированная станция выкрашена желтой краской, а фундамент известкой побелен. И только дома над станцией, там, где все еще тускло горят лампочки на столбах, остаются серыми.
На платформе появляются люди. Невыспавшиеся, помятые, небритые. Поеживаются, зевают. Одни заглядывают к дежурному, другие пьют воду из родника.
Ждут поездов, которые развезут их в обе стороны на двадцать, на тридцать километров — к рабочим местам. Слышны обрывки разговоров:
Читать дальше