— Не обижаюсь, обольстительница, продолжайте! О пиджаке еще забыли помянуть, а он-то наравне с демисезоном достоин осмеяния. Но пиджак мне служит не для украшения мира, а для прикрытия земной моей наготы: фиговый листок, обольстительница. Никто не обязан приукрашать собою чужие ошибки! — и он, намеренно играя, выставился вперед карманами, надорванными и лоснящимися, точно руки мусорщика целый месяц дневали и ночевали в них.
— Вот и издеваюсь над тобой, — продолжала она, поправляя черный чулок, и без того гладко обхватывавший ногу, — а ведь люблю тебя. (— Вот сейчас тебя, довоенного, изучаю!) Люблю, не загордись… не тебя, но голову сумбурную твою, всегда полную, всегда готовую взорваться… самое кипение твоей любви! — (Кто-то вошел неслышно и притулился за ширмой. «Донька, — сказала Доломанова, — выйди пока в чуланчик, покури. Да выйди же, дурак! Твой враг — Митька, а не этот разиня!» — Молчаливый шелест шагов и злое скрипенье двери наполнили следующую минуту.) — Наверно, стихи писал, покуда я тебе в любви объяснялась. Сердце учуяло… вот и пришел «Засунь мне руку в сердце это и расхвати напополам!» прочла она с ироническим пафосом и рассмеялась. — Вон, пачка целая на подоконнике валяется… стихи из милицейского быта! Совсем скрутился… любовь, — произнесла она задумчиво и еще раз повторила этот звук, пустой и нежный. — Вот… вы любите всегда, но безумеете лишь тогда, когда надругаешься над вами, вытопчешь все внутри. Человек любит гибнуть, человек любит кнут. Больше того: он его уважает…
— Прелестнейшая, — кротко вставил Фирсов, морщась от табачного дыма, заскальзывавшего под очки, — вы прикройте, пожалуйста, коленку вашу халатиком. Коленный сустав, говорю, уберите! — грубо проскрипел он.
— Чем тебе моя коленка не нравится? — хмурясь, спросила Доломанова, и как будто провьюжило у ней в глазах среди жаркого лета.
…С той же жестокой строгостью в сведенных бровях, но уже сидя, наблюдала она ползающего перед ней Фирсова, его обезображенное страстью лицо и рот его прежде всего. Сильной, смуглой рукой она ревниво запахивала халатик, ибо теперь фирсовская зоркость проникала насквозь и позволяла видеть в женщине то, чего не узнает никогда и счастливый любовник.
— Встань, Федя, ведь я же уважала тебя… — полуиспуганно, полугневно шептала она, перебивая его неразумные, самоунизительные признанья. — Встань… ты же мудрый, ты выше всего… всего..
Круглые дымчатые очки его валялись на коврике, у самых колен, и чудом уцелели в конце его объясненья. Впервые Доломанова видела фирсовские глаза, серые и с желтинкой, скорее честные, чем добрые, близорукие глаза, единственное украшение его неряшливого лица.
— Разве уж так не нужен я тебе?.. Полгода я решаю не ходить к тебе, но, проклинаясь, иду. Ты спросила тогда: чем я могу обольстить тебя. Да, богатство мое не от мира сего… тот нищий из Назарета умел правильно выражаться! Все во мне и больше, чем все. Я включаю в себя твоего Митьку… и сотни прошлых и десятки будущих Митек. Ты удостоверься сама. Моя голова тяжела, как вымя, и темное молоко ее обтекает все, чего не охватывает ни мечта фанатика, ни глаз ученого… Судороги мои, эти молнии, пробегающие по нервам, я дарю тебе одной. Когда перегорят они, как в лампочке тонкие вольфрамовые нити, и перестанет светить лампа, мы вместе вспомним и благословим их мучительные, прекрасные ожоги. Я буду писать и приносить одной тебе: ты прочтешь, разорвешь и бросишь! Митькина сестра, одна из трех (— ты, Зинка и она!), больна злейшим из недугов: страхом перед жизнью. Она сейчас хватается за соломинку. (— Правда, похожую и на бревно!) Вот также за тебя цепляюсь я! Глубокую, подземную твою силу зову я на ту близость, которая бросает гору на гору, солнце на землю, полые воды на поля!.. — Так волна лизала камень, но безмолвствовал он, ибо не одна пробегает за день волна.
— Послушай, Фирсов, — сказала она просто, — будь друг, дай мне апельсин… на столе лежит. Самый большой выбери и принеси.
Пошатываясь, он поднялся с пола и, прежде всего, надел очки, ибо без них почитал себя как бы голым. Он взял требуемое и принес, обливаясь потом и румянцем неслыханно-стыдного унижения.
— Пить хочу… — пожаловался он, с лицом чуть подпухшим.
Тогда она разорвала апельсин и половину, истекающую, дружественно протянула Фирсову. Отвернувшись, потому что стыдился набитого рта, он залпом проглотил его.
— Гроза будет, — заметила Доломанова. — Люблю в грозу сидеть у окна и жрать апельсины. А ты?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу