— А ведь я думал, что борода-то у тебя седая! — подозрительно скосился Аггей на мечущегося сочинителя.
— Постараюсь исправиться! — злился Фирсов и на самого себя, и на красные партизанские штаны Аггея, пламеневшие из-под овчинной куртки, и на молчаливое недоумение Пчхова. — В крайнем случае могу и испариться… — И он повернулся к своему демисезону, безголовно торчащему на стуле.
Аггей взял его за плечи и усадил.
— Я ведь ничего не сказал, — смутился он. — Может, и тебе сила дадена. Вот уж и скипятился, точно самоварчик с угольками.
(Тотчас поняв, что будет лишним, Пчхов вспомнил, что собирался в баню. Скоро он и ушел, насовав чего-то в плетеный кузовок. Привыкнув к разному, Пчхов не удивлялся ничему.)
Затем наступило тягостное молчание: слишком уж прозрачны были цели у обоих. Однако у Фирсова на коленях уже лежала книжка, и он рисовал туда небрежным карандашом. Сперва получалась миленькая девушка, но вот к ней сами собой приросли усы, и вышел сам румяный девушкин соблазнитель.
— Знаешь, зачем я позвал тебя? — грубо спросил Аггей, поглядывая, как девушкин соблазнитель наспех обрастал бородкой, все старея и обезображиваясь.
— Пожалуй, и знаю, — покривился Фирсов, приделывая к волосатой харе пышный нос и обмазывая все сооружение несусветными бакенбардами. — Умирать не страшно, страшно сдыхать… Догадываюсь и с очевидным нетерпением жду! — крикнул он, и карандаш бешено зачертил страничку огромной мочалкой. — Векшин мне говорил, только я не совсем понял его…
— …говорил, не понял, — в раздумьи повторил Аггей и, протянув руку, прикрыл фирсовскую книжку, раздражавшую его внимание. Но Фирсов раскрыл ее снова, и вторично закрыть ее Аггей не посмел. Что-то происходило в нем: будто затеплилась скудная, чадная лампада в его больных глазах, не выпускавших пойманного света. Фирсов слышал, что они убивали прежде, чем его руки. Вдруг прорвалось: — Напиши, напиши про меня. Ты все можешь… ишь, лоб-то играет как! Ты спрашивай, если непонятно станет. Видишь, любезный…
— Меня Федор Федорыч зовут, — хмуро молвил Фирсов.
— …видишь, Федор Федорыч, — сразу упав с высоты, зашептал Аггей, — я все равно скоро кончусь: я и срок свой знаю. Мне спешить надо, и я спешу! — Его лицо скомкалось и распрямилось с силой отчаянья. — Я, Федор Федорыч, прямо скажу, курносой не боюсь. Ее нету, а только есть наше мнение о ней. (— Эх, все нету у меня доверия к черной твоей бороде!) Меня четыре раза… заочно… но меня не поймают. Меня каждый может пришить, и ему за это похвальный лист могут дать. Меня она , моя, продаст, но я спроста не дамся. Я всегда отстреливаюсь. Ты слыхал про меня? — В его голосе глухо булькнул смешок, Фирсов глядел и не узнавал Аггея. Как бы пелена ясновидения облекла аггеево лицо, но это была лишь страшная боль предчувствия. — У меня смерть будет тихая, внезапная: может, бревно на меня упадет; может, сам задушусь незнаючи. — Он вскочил, и в ту же минуту вскочил и Фирсов, потрясенный смятенным блеском аггеевых глаз. — Следа, Федор Федорыч, хочу! Остаться хочу, чтоб кто-нибудь поносил бы, приютил бы хоть в мыслях!.. Я теперь все в два часа просыпаюсь: это и есть мое время. Проснусь, чиркну спичку: два! Стрелки замертвели и стоят. И вот здесь болит. Ты ученый, скажи, что тут у человека? Ровно мехом укутано, щекочет… и гневит, гневит меня! (— Он показывал тот опасный у человека уголок, откуда разбегаются ребра.)
— Невроз! — строго отметил Фирсов, записывая в книжку, где уже выросло втрое против рассказанного. — Что же тревожит вас… они?
— Пусто очень… — весь отдавался Аггей на милость или поругание фирсовского карандаша. Аггей безумно волновался, и Фирсов ощутил, будто и его надавили в то же место, под ребрами. — В самом неврозе и болит. Ты правильно про меня пиши, сочинитель… душевно прошу. — Он отпил из жестяного пчховского чайника, и голос его чуть прояснился. — Все забыл… перед памятью ровно черный бугор. Не-ет, постой! — он вспоминал туго и с явной болью. — Да, бугор, за него солнце уходит… вечер… а на бугре мельница Павла Макарыча Клопова, и крылышки ветром оборваны у нее. Ураган тогда был… Как ты думаешь, стоит она теперь, а?.. Лесу у нас мало. Клопов говорил: «Без лесу жить ясней, без дурных мыслей». (— Он усмехнулся: — первейший лесокрад был!) Луговина там в двадцать четыре версты… желтая краюха, и на ней деревни: Шемякино, Царево, Пальцево и четвертое… Пасынково! Названьице-то запиши, а то забудешь… так и не узнает никто про меня. Это у нас и водилась красная смерть… слыхал?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу