— Ведь ты любишь меня одного… — беснуясь, приставал Митька.
— Люблю!.. разве можно сказать люблю! Я и раков люблю. А к тебе я пламенею.
Но однажды изо льда выкинулось пламя:
— …как мог ты, возлюбленный, покинуть меня? — Лицо ее было черно, как бы испепеляемое изнутри. — Любовь страшное слово, оно приносит слезы. Ты думаешь, что ты убил свою любовь? Глупый, только изувечил! Мне даже и слез твоих мало, а ведь ты еще не плачешь. Погоди, приспеет тому время… Отец ходил на глухарей: на глухаря — на песню охота. Его бьют, когда он поет, изнывая от любви… караулят из шалашика. Вот и тебя на песне твоей возьму! Я оттого и не ужилась в доме родительском, что в родителя пошла. И тебе честно говорю: ползать заставлю, а потом прогоню. Останешься — Аггеем сделаю. Ползай скорей, чтоб сократилось твое мученье.
— Не поминай Аггея! — крикнул Митька, багровея во лбу. Какой платы ждешь за себя, Маша?
— Смирения твоего. Смирись, и выкину тебя. Тебе страдать надо, а ты не хочешь. Люди смотрят на тебя, а ты шагаешь по их лицам. Что сделал ты с Санькой? Высшим существом почитаешь себя, призванным вершить судьбы? Ну, а если ничтожество ты?
— Ты думаешь? — перекосясь лицом, спросил Митька. — Почему же ждешь меня все эти годы?
Он и тут унес великую уверенность в своей любимости. Вопрос был лишь о том, когда позовет она его, как бывало на мосту в звонкие аксиньины дни. Тогда-то во мраке неведенья всплыло перед ним ночное окно, в котором увидел их, двух, вместе. Он и это понял лишь как хитрое заигрыванье. Но, вернувшись в ту ночь обратно, в чуланчик, он зажег спичку закурить. Полуревнивое любопытство заставило его заглянуть в лицо спящего. Донька смачно посапывал, положив руку на голову, такую щекастую во сне. На мизинце его сидело бирюзовое колечко. Повернувшись голубым блеском вовнутрь, камешек, казалось, тоже спал, пригретый донькиным теплом. — С этого часа Митька уже не принимал своего разрыва с Машей за некое шутливое недоразумение.
Как и Чикилев, Донька вел долгую осаду машина сердца, но первый взял ее опустошенную, второй же захватил свою крепость в пору величайшего ее изобилия. Именно непостижимая игра этих обстоятельств и обусловила им обоим кратковременность их побед.
Прославленному лиходею женского сердца, Доньке, дотоле не были известны поражения. Он брал и насыщался с быстротой огня и никогда не жалел о покинутых, но покинутые — о нем. Это был вор любовный, искавший обманное сокровище (— то, чего нет в жизни, и видишь только во снах —) и нигде его не обретающий. Когда ему встретилась Вьюгà, Донька впервые опустил глаза перед ней, красота которой как бы издевалась над его распутной славой. В ней соединились все остальные женщины, и взять ее — значило вкусить сладкий и смертный яд последнего разочарования. Он сходил с ума и сразу воспользовался единственным правом влюбленного: служить ей невознаградимой верностью собаки. С улыбкой подчинения Донька пошел навстречу ей; впрочем Доломанова никогда не требовала невозможного для человеческих сил.
Победа донькина наступила в тот вечер, когда после разговора с Митькой Доломанова позволила Доньке приблизиться на роковое расстояние, на котором уже начинает действовать сила взаимного любовного притяжения. Любовники спешили, точно встреча их была греховна и неминуемо влекла за собой тяжкую кару. Фирсов же утверждал в сердце своем, что даже враждебны были любовники в этот месяц взаимного обольщения. Он снова был у Доломановой, незадачливый сочинитель; он пил в то время: пил от внутренней неудовлетворенности, пил от критической руготни, пил от мучений творческих (— сплавлялись в нем образы нового произведения —), пил, наконец, беспричинно, как пьют только русские. Щетинясь дурацким своим бобриком, сиживал он в уголке у Доломановой с записной книжкой в рукаве.
Во мраке любовной сладости страшным восторгом светились донькины глаза. Он больше не писал стихов: его мечта соединилась с явью, и самая судьба его в тот месяц была стройна и счастлива, как стихотворение. Часами лежал он головой на машиных коленях, созерцая тишину и зыбкую текучесть времени.
— Не удивляйся, Фирсов! — сказала Доломанова, когда он вошел в одну из таких минут.
— Nil admirari deorum est, — пожимал плечами сочинитель — …оттого и мертвы боги. Они начинают жить когда, поверженные, поселяются в сердцах немногих. — И он распространялся о том, что вот книга, на которую истратил почти всего себя, не удивила, в сущности, никого. Посидев с четверть часа, он мрачно удалялся к своему примусному очагу коротать жизнь и ночь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу