Когда славно подрумяненный каравай ложится на стол, Матильда снимает передник, надевает платок в мелкие цветочки — кашемировый, еще при царе купленный Казимерасом за полтинник, и выходит на веранду. На веранде тоже пахнет хлебом. Весь двор пахнет хлебом. Запах хлеба до того сытен и пьянящ, что мать садится в свое кресло и сидит так, зажмурясь, вслушиваясь в трепетную вечернюю тишину. Открыв глаза, видит Каролиса в черном костюме, аккуратно причесанного. Рядом с ним прислонился к дверному косяку Саулюс, засунувший руки в карманы штанов и глядящий в землю. Матильда знает: надо что-то сказать, но не находит слов. Всюду — запах хлеба. Опершись на кресло, хочет встать, но едва может шевельнуться. «Почему я такая тяжелая?» — думает. Подходит Каролис, берет под руку. Матильда встает и говорит:
— Пойдемте, дети, к отцу.
Солнце на западе. Тени все длиннее.
«Дойду ли в такую даль?» — думает Матильда, все еще не выпускавшая руки Каролиса.
Саулюс идет за ними, втянув голову в плечи.
Мать слышит шаги. Шаги Каролиса… Саулюса…
Напрягшись всем телом, вслушивается она в шаги Каролиса и Саулюса.
«Тяжкой была моя любовь к детям», — думает она.
— …Нарежь, Каролис, хлеба, — приказывает Матильда и не спускает глаз со старшего сына, приставившего каравай к груди. — Всем по ломтю.
Ломти теплого хлеба ложатся на стол, словно первые борозды весенней пахоты.
— Пять ломтей отрежь.
Каролис окидывает взглядом стол, словно пересчитывая собравшихся, и кладет еще два ломтя. Сидит, не откладывая каравая, все еще держа его в объятиях, и отрезает еще один ломоть, шестой.
— Отведаем.
Каролис мажет маслом, берет сыр с досочки, откусив, запивает молоком. Саулюс отламывает горбушку.
— Здесь, в конце стола, всегда сидел отец, — говорит мать; она сидит на своем месте, на своем старом месте, положив перед собой усталые руки. Глаза в вечерних сумерках пригасли, лицо посерело. — Его место за столом никогда не пустовало, я видела его здесь каждый день. И сейчас он с нами.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Не будет у нас покоя, Матильда.
— Сколько лет уже прошло, а ты все охаешь.
— Не зря говорю.
— Ешь, работа ждет, не праздник.
— Не могу. Все стоит перед глазами и стоит.
— Прочитай три раза «Отче наш…».
— Не поможет. Послушай, Матильда, почему я позволил папаше уйти? Рано утром, ни свет ни заря; видел, как он открыл дверь амбара, накинул котомку на плечи и ушел. Будто нищий, Матильда. И тебя не послушался, когда посылала искать его. Все откладывал, времени не находил.
— Разве могло быть по-другому? Его манили родные края, сам ведь говорил.
— Я ни разу не попробовал его переубедить. Иногда даже думал: пускай, одним ртом за столом меньше.
— Тяжелый год тогда выпал.
— Но я ведь хотел, чтоб папаша ушел, Матильда! И папаша это чувствовал, наверняка чувствовал, потому и ушел. Но не унес с собой проклятья.
— Успокойся, Казимерас.
— Нет, нет, не будет мне покоя. Ни у кого из нас никогда не будет покоя, помянешь мое слово.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ты позвал нас, Казимерас, вот мы и собрались, — говорит Матильда. — Сидим теперь.
Каролис отодвигает ломоть, пожимает плечами, поворачивается к Саулюсу, налегшему на стол.
В распахнутое окно струится вечерняя тишина, но Матильда слышит далекое громыхание телеги, жалобное мычанье теленка, спокойное журчание Швянтупе, треск кузнечиков в траве. Живая эта тишина. Трепетная, неутомимая, как сердце… А когда останавливается сердце, неужто ничего не остается? Ведь Швянтупе будет журчать по-прежнему, и кузнечики будут стрекотать. По-прежнему, по-прежнему…
Она устремляет взгляд на другую сторону стола, где сиживал Людвикас. Правда, редко. В детстве, когда летом возвращался из гимназии… и еще несколько раз, когда забредал.
— Людвикас… напротив… так и вижу…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— О чем вы разговаривали, Людвикас?
Людвикас швырнул окурок, растоптал и отвернулся.
— Вы меня избегаете, но я хочу знать.
Иссохшее, увядшее лицо сына безмолвно.
— Ты не обвиняй Каролиса, Людвикас. Ты не можешь его обвинять. Обвиняй меня, свою мать, это я тебя впутала.
— Будто сговорились оба, — Людвикас усмехнулся, шрам на виске задрожал. — Каролис тоже извиняется. Не обвиняй, говорит. За что я должен обвинять? И кого?
— Такое время смутное было.
— Нет, мама, это мы были такие. Мы все. Но ведь жизнь не кончилась.
— И ты ни на кого не в обиде, Людвикас?
— Не понимаю тебя, мама.
Читать дальше