Спокойное, доверчивое лицо пожилой женщины. Оно могло быть счастливым, если бы не две скорбные складки возле крепко сжатых губ. Рядом с женщиной Фриц. Он не изменился. Он такой же, каким его видит Шумская. Справа и слева — девицы. Белокурые, миловидные, с бездумными от счастья глазами. Дочери. И — сын, летчик в нарядном мундире. Обер-лейтенант. Твердый подбородок, твердый взгляд. «Этот ревностнее отца исполняет свой долг».
Надежда отошла к окну. За окном — изморозь, рождественский мороз на каждую колючку проволоки нацепил по большой мохнатой звезде и проволоки будто не стало. Мир за окном выглядел чистым, свободным и звездным. «А он — убивает». И все так же глядя в окно, Шумская обронила:
— Летает? Ваш сын?
Фриц не ответил, и она повернулась и посмотрела на него. Ждала ответа. Он аккуратно, чтобы не помять, вложил карточку в пластмассовый бумажник, а бумажник всунул в нагрудный карман френча и застегнул клапан кармана на зеленую, пупырчатую пуговицу, похожую на большую бородавку.
— Погиб мой Генрих... погиб под Москвой. — Он пытался распрямить сутулые плечи, как бы устыдившись своего поступка, строго сказал: — Я с вами не говорил. Поняли? И будьте осторожнее: узнал я про комиссаршу, могут узнать чины повыше.
Дня три Шумская жила под впечатлением этого разговора. Ждала. Всякое могло случиться. Но, кажется, обошлось. Она рассказала об этой странной встрече Бухову. Бухов как бы не удивился и, в свою очередь, сообщил ей новость.
— В Пинских болотах, в районе Кобрина, появился партизанский отряд. Дает фрицам прикурить.
— Это же рядом, Саня! — вырвалось у Шумской.
— Рукой подать, — подтвердил Бухов и спросил: — А кроме немецкого ты какой язык знаешь?
— Откуда ты взял, что я говорю по-немецки?
— Не на кулаках же ты с Фрицем объяснялась?
— С пятого на десятое.
— И все же?
— Еще говорю немного по-польски. А что?
— Ничего особенного, — уклончиво сказал Бухов.
В трудных лагерных заботах она скоро забыла об этом разговоре. Не забыл о нем Бухов. Как-то он дал Шумской бумажку, попросил:
— Послушай, комиссарша, что тут написано по-польски? Прочти, пожалуйста.
Шумская прочла.
— Какая-то справка... на территории гмины (это у них сельсовет так называется) проживает... Ну, и все такое. Подписал солтыс, по-нашему председатель... секретарь. — Шумская вдруг остановилась, подняла на Бухова глаза. — Боже мой, Александр Васильевич, это же готовый документ для побега, осталось имя вписать!
— Так впишите! — он назвал имя человека, ей вовсе незнакомого. И когда она это сделала, предупредил: — Надежда Аркадьевна, милая, вы ничего не будете спрашивать. Вы будете делать то, что я скажу.
Шумская и не собиралась выспрашивать. Но то, что сказал ей Бухов, было радостно и значительно. Нет, нет, она верила, плен не вечен; надеялась на свое освобождение, как на чудо. Главное было — выжить. Лагерь есть лагерь. Рано или поздно избавление наступит. Выжить. Ждать. Надеяться. Теперь же, когда она узнала от Бухова, что в лагере действует подпольная группа, ей открылась возможность действовать. Не ждать избавления, как чуда, а действовать, бороться за него. Жить.
Накануне взбунтовалась Ольга. Теперь она жила как все лагерники — на баланде. Приключения кончились. И она взбунтовалась. Я не военнопленная, я пострадавшая. У меня справка.
— Какая справка? — заинтересовалась Шумская.
— Глянь, Надю, глянь: тут ихний орел пропечатан и шо я репрессированная советской властью! А они ноль внимания.
Шумская взяла справку, обещала помочь. Такой справке цены не было, вот Саня Бухов обрадуется! Надо поскорее его разыскать. Но ее вызвал хирург Маховенко. Он был без привычного колпака, и Надежда впервые увидела, какие у него молодые, блестящие и черные-черные волосы. Маховенко сказал:
— Отныне давайте баланды больше тем, кто истощен до предела.
Она поступила так, как он велел. Чей-то робкий голос попросил — а мне? Протянулась чья-то обрубленная рука — а мне? Устремились чьи-то провалившиеся глаза — а мне?.. А мне?.. А мне?.. А мне?! Сестрица-а-а! Она не выдержала, разрыдалась и сквозь частокол протянутых к ней культяпок, палок, костылей убежала в операционную.
— Не могу... не могу! Надо поровну, Иван Кузьмич, поровну! — в голос рыдала она. — Всем поровну!
Маховенко положил на ее голову ладонь, глухо сказал:
— Простите, Надежда Аркадьевна, я допустил ошибку. Ну, ну, успокойтесь. Не надо слез. Вас привыкли видеть комиссаршей. Идите, кормите людей.
Читать дальше