Это было чудом: нетронутая огнем и металлом, ива переливалась яркой зеленью в жарких лучах июньского воскресного утра. («Да, сегодня воскресенье, часов десять, я сейчас пошел бы на почту и получил свою посылку»). Ива тянулась ему навстречу гибкими раскидистыми ветвями, звала, торопила под свою защиту. И он бежал, бежал...
Не добежал. Губительный свист е г о снаряда внезапно оборвался, и Фурсов замер, как вкопанный. Близкий разрыв снес с ивы гордую, в тяжелых косах, вершину. Листва на срубленных ветвях сразу пожухла и почернела. Фурсов обомлел — от горя, что обезглавлена и почернела ива; от счастья, что снаряд не долетел до него. Он знал: стоит на том самом месте, где скрестились бы в смертельном поединке траектория ему предназначенного снаряда и его бег. Но ива спасла его: она высоко запрокинула свою гордую вершину, и снаряд задел за нее и прежде времени сработал, как говорят артиллеристы. Фурсов остался жить.
Ни тогда, ни много позже он так и не вспомнил, как долго оставался на месте, перед обезглавленной ивой. С ним приключилось что-то странное. Он то как бы вовсе освобождался от своего тела и не чувствовал ни жажды, ни боли, ни тяжести своих налитых усталостью мускулов, то вдруг жажда мучила его, а сознание повелительно заставляло действовать сообразно событиям. И он очутился на валу, где надо было продержаться до прихода подкрепления. Продержаться надо было еще и потому, что на почте его ждала посылка от матери, и в Витебске — окружные соревнования волейболистов; и еще потому, что предстояло наказать виновных справедливым наказанием за смерть лейтенанта Полторакова и красноармейца Аргамасова, за обезглавленную иву.
Эти мысли пришли к нему в тот момент, когда он увидел себя втиснутым в старый осыпавшийся окопчик, отрытый еще польским жолнером. И невольно оглянулся, отыскивая взором иву. Обезглавленная, она ярче прежнего зеленела, как будто и не опалил ее мгновение назад огонь войны. Лишь тревожно подрагивали гибкие, раскидистые ветви.
Товарищи! Отстоять вокзал!
Дорога уходила на запад. Она была обсажена каштанами. Каштаны догорали. Молча. Стоя навытяжку, будто солдаты в строю. Горели. Живые. В цвету. Знакомую дорогу было трудно узнать. Фурсову больно было смотреть туда, и он перевел взор на крепостной вал. Плясали разрывы. Полузасыпанные землей красноармейцы крепко сжимали винтовки. Фурсов узнал Ивана Арискина, Сашу Песочникова. Живые. Вздутая щека мешала смотреть, но он замечал и тех, кто вдруг замирал, но продолжал крепко сжимать винтовку со штыком. Таких, каменевших в неподвижности, становилось больше и больше, потому что крепостной вал вскипал разрывами. А он, Фурсов, как заклятый, оставался невредим, стряхивая движением широких, покатых плеч падавшую на него землю, чтобы не оказаться заживо погребенным.
Шквал огня прекратился внезапно. И внезапно возле вала выросли вражеские автоматчики. Не какие-то расплывчатые серые фигурки, а лица, руки, глаза. В это трудно было поверить. Короткие, мышиного цвета мундиры, рукава до локтей. На рукавах какие-то нашивки, вроде черепа. Нечто похожее носили на своих рукавах черные гусары атамана Анненкова (об этом рассказывал Володе дед). Гарь и пепел рассеялись, и за спинами фашистов Фурсов увидел озерцо. Вода искрилась под лучами поднявшегося к зениту солнца. В ней мирно, не чуя беды, купались кувшинки, лилии. «Пить... пить!» — рвалось из груди. Но еще повелительней сказал внутренний голос: «Пришел твой срок». И он поднялся, крикнул, и сам поразился зычности своего голоса:
— Братцы! Фашисты прут... В штыки!
Поднялась земля. Казалось, поднялся сам крепостной вал и, сорвавшись со своего места, ринулся на врага, выставив вперед колючий частокол винтовок с трехгранными штыками. Древний крепостной вал истошно кричал: Ура-а! » и «Бей гадов!» Фашисты были оглушены этим криком. Их обуял страх. Они побежали.
Красноармейцы оказались на открытом всем снарядам и пулям месте. Фашистские минометчики по ним не стреляли: боялись убить своих. Фурсов не замечал этого. Опрокинув прикладом подвернувшегося под руку гитлеровца, он бросился к озерцу. «Пить... пить!»
— Товарищи! Товарищи бойцы! — метнулся ему наперерез властный и призывный голос.
Такой голос мог принадлежать только старшему командиру, и он остановил Фурсова, заставил оглянуться. Со стороны горбатого моста бежал командир. Это можно было определить по широкому ремню с портупеей.
Жажда прошла. «Теперь все пойдет, как надо», — воспрянул духом Владимир и махнул своим, чтобы бежали навстречу командиру. Командир был без левой руки, рана забинтована наспех; ворот гимнастерки разорван. (И он, должно быть, побывал в рукопашной»). На уцелевшей петлице Фурсов разглядел один прямоугольник. («Значит — капитан»). Капитан был без фуражки, опаленный близким разрывом. Глаза, казалось, обуглились, и он плохо видел.
Читать дальше