— Понимаю, — преодолевая в мгновение стянувшую рот вязкость, выдавил Новосельцев. — Возьмем под наблюдение, глаз не будем спускать.
Он говорил то, что следовало в этой ситуации, что диктовалось чудовищной новостью, сознание же его, воспалившееся, будто рана, стучало тупо, метрономом: «Нету, нету! Лежневского нету… Дурак старый! Может, все уже открыли, знают? Не мог концы в могилу…»
— Ну, об этом еще впереди разговор, — прервал Потапов. — Давайте! Пока.
Сдав отчет под расписку, не задерживаясь больше ни в одном отделе, Новосельцев покинул управление, в проулке сел в машину, выбирая окраинные малолюдные улицы, помчался на выезд из города: у него окончательно созрел план.
Город выглядел опустело-печальным, особенно на окраине, застроенной частными домами под черепицей и железом, с глухими заборами, — дома казались нежилыми, заброшенными. Мелькали в уличных порядках казахские саманки — приземистые, плоскокрышие, с глазницами-квадратиками; за глиняными, иссеченными ветрами и дождем заборами на звук машины простуженно тявкали лохматые волкодавы, кобели с обрубленными ушами. Наклонясь низко к баранке, вдавливая ногой до предела акселератор, как бы вбивая машину в знобкий ветер, свистящий под брезентом «виллиса», со злой, захлестнувшей тоской Новосельцев подумал, что заброшенность, печальная пустота улиц и домов только кажущиеся — дома и город жили своей жизнью, особым ритмом, какие навязала война. Он знал: люди, населявшие их, когда-то жили мирно, работали, женились, рожали детей, теперь же мужчины бились на фронтах, по всей замкнутой цепи — ему подумать было страшно: от Рыбачьего полуострова до Дона держали оборону, шли в атаки, падали и поднимались; другие — женщины, подростки — спускались в шахты, становились к станкам, к ватержакетам, плавили свинец, брали сверхобязательства, сутками не покидали рабочие места.
Странные люди, служащие эфемерной призрачной формуле «все наше, общее!». Он не мог, не хотел их понять, их логику, закономерности чуждой ему жизни. Тогда, в далекие годы «смуты», свергнув царя, они открывали фронт немцам, орали: «Долой войну!», после с неведомым фанатизмом бились за мифические Советы, теперь вот насмерть, вопреки всякой логике, законам войны, какие он, Новосельцев-Злоказов, штудировал в кадетском училище, стояли против лавинной силы третьего рейха. Но ничего, ничего! Я их не понимаю — ладно! Но… они-то поймут, придет еще время… Придет!
Сейчас в крутой ярости, перекипавшей в нем, он ненавидел все: улицы, по которым ехал, притихлые дома, свою судьбу, давшую все же трещину, Лежневского, старого дурака, не сумевшего унести с собой в могилу их тайну; Веронику, сестру, объявившуюся живым трупом, не сгнившую в том большевистском лагере и теперь, верно не по воле своей, играющую роль подсадной утки, — ненависть эта легла такой огромной глыбой на душу, что он не мог дышать, лишь сглатывал по-рыбьи завихрившиеся в машине ледяные струи.
Когда «виллис» вырвался на крутой берег, Новосельцеву открылось: Иртыш, изогнув русло острым коленом, дымился, точно бы толща черной обугленной воды, наперекор всем законам, невидимо тлела. Вырываясь из горной теснины через узкую каменную горловину, Иртыш набирал свирепую буйную силу, катил со зловещим утробным гулом волны и здесь, в этом узком теснинном проеме, был не подвластен законам зимы: не замерзал и словно бы открытым, задымленным оком взирал на низкое, мрачное, подкуренное копотью небо. Тяжелые, клубистые, с синюшным отливом тучи, наползавшие со стороны лысой, одетой в камень Змеиной горы, предвещали то ли поздний снег, то ли ранний дождь, темные отсветы ложились угольной чернью на воду.
Город остался позади, дорога, закругляясь, подступала к уступистому взгорку Змеиной горы, теснилась к скалистому обрыву, у подножья которого, вскипая тугими бурунами, билась вода; мокрые отшлифованные камни сверху заледенели, свисали слюдяные шапки и сосульки. Вскоре взгорбие горы стеснило дорогу, отжав ее почти к самому обрыву, и Новосельцев, сказав мысленно «стоп», затормозил машину, не выключая двигателя, тяжеловато вылез и огляделся. Было пустынно и дико. Внизу за разливом реки, за плотными, заснеженными зарослями чернотала на плоскогорье, ровным столом поднявшемся над берегом, в пасмурной размытости лежал поселок Аблакетка: в беспорядке разбросаны саманные избушки, справа, в стороне от них, печально громоздились развалины, верно, абайского жилья. Змеиная гора отсюда, от подножья, показалась теперь суровой, вонзавшейся в низкое небо, острый зуб вершины вспарывал надвигавшиеся тучи, и Новосельцев с внезапной жалостью, коснувшейся души, почувствовал одиночество, заброшенность и ненужность свою. Но тотчас, оборвав себя, принялся выгружать из машины на тесную обочину мешок, ружье, припасы. Делая все торопливо, точно его могли застать за этим делом, могли помешать здесь, в безлюдье, на пустынном и неуютном берегу Иртыша, реки, которая с детства была притягательной силой, надеждой и в мечтах рисовалась своей, собственной, которую бороздят белые пароходы и баржи — его, Злоказова… То была живая нетленная нить, связывавшая, как он думал, его нынешнее существование, нынешнее тайное бытие со светлым прошлым и с будущим — туманным, щемяще-желанным и неодолимым, не вытравившимся за долгие годы. И вновь он подумал, что все эти годы его — это лишь замысловатые, порою фантастически сложные переплетения затяжного сна; вот оборвется, кончится сон, и все встанет на свои места.
Читать дальше