— Оно самое!
— Загляну. Непременно!
Теперь, думая об этом прилюдном обещании Куропавина «заглянуть», Федор Пантелеевич испытывал приятное, ненароком подступавшее жжение: не баран чихнул, коли сам секретарь нагрянет, — знать, и он, Макарычев, не седьмая спица в колеснице: свинец-то его руками делается! И выходит, башковит секретарь, коли понимает в том толк! Но тут же и осаживал себя — ломал, ровно хворостину какую, дыбившуюся гордыню, окатывал, будто студеной водой из бадейки: «Охолонь! Для форсу прилюдно сказанул, — поди раз плюнуть. Сапог пимам — не товарищ…»
Вскользь, крапивно ожигала думка о сыне Андрее: заглянет ли — тоже еще бабка надвое сказала! Вышла промеж них ссора-заваруха еще весной, тогда и съехал сын в холостяцкую комнату, сказал, что давно обещали как парторгу комбината. С тех пор Андрей глаз не казал перед Федором Пантелеевичем — наведывался, залетал накоротке, ровно метляк на свет, пригадывая, когда его, отца, не было дома. И выходит, родней-то были, да-хлеб-соль не водили.
В то, что промеж Кости и Андрея, родных братьев, встанет стена, неодолимая, прочная, будто ее отлили из свинца, что она незримо рассечет их макарычевский корень и, хочешь не хочешь, разведет две семьи, охладит и их, двух дружков — Федора Макарычева и Петра Косачева, которых повязали время и дороги гражданской войны, — во все это не верил попервости Федор Пантелеевич, а точнее, не хотел верить, отмахивался, как от зудившей мухи.
«Обойдется, — думал он раньше об Андрее, — что уж теперь-то? Считай, упорхнула тетерка. Катерина — жена брательника кровного. Побесишься, парень, — угомонишься». К тому же, хоть втайне и гордился он Андреем, ставил его куда как выше Кости — первенца, хоть и сознавал: молодой, а вон как люди подняли, на самую, считай, верхнюю ступеньку в комбинате, парторг, — все же в глубине души, в дальних ее закоулках, хранил затаенное опасение, каким не мог поделиться даже с женой, Матреной Власьевной. Была, как он думал, у Андрея слабинка, неприметная, скрытая для других, но он-то, Федор Пантелеевич, улавливал ее отцовским чутьем. Вроде и хватало у Андрея настойчивости, упорства в делах, — Федор Пантелеевич в степенной горделивости не раз слышал о сыне, что, мол, «с толком парень, далеко пошагает!». Однако не раз в размышленьях о нем ледяно холодила душу мысль: «Ох, чем выше поднимешься, больнее и сверзишься!» Не было у Федора Пантелеевича, что называется, в руках ясных оснований, не мог он в точности сказать — откуда такое сидело в нем к сыну. Вот разве одно: невмочь Андрею одолеть в себе притягательную силу Катерины, — значит, слаб!..
Катерина… Федору Пантелеевичу иногда приходило на память далекое: странная, невытравимая в нем жила тяга — хотелось, чтоб принесла Матрена Власьевна в дом дочку, неженку, ласковое, хрупкое существо, а вот не получалось, — приносила сына за сыном, будто так от природы, первозданности заложено! И Федор Пантелеевич, когда, случалось, приезжал к Косачевым, в охотку баловал, тетешкал их дочь Катю. И та, ладненькая, живая, липла к нему, не отступалась, и он размягченно думал вслух: «Гляди-ка, Катьша, подрастешь да поднимешься, что тесто на дрожжах, — так в самый раз и невестушкой нам сташь, а? Не откажешь, не отворотишь в чужу сторону?»
Вот и стала невесткой, Костиной женой. Не отворотила в чужую сторону. Но иной раз к Федору Пантелеевичу подступала, гнетом давила нуда: пошло с той поры все наперекосяк в их семье — не сломать незримую стену, вставшую между сыновьями. И Катьша, тетешенная, гретая им у сердца, выходит, стала всему причиной. В такие минуты с переворачивавшей душу тоской думал он: уж лучше бы отвернула она в чужую сторону, легла бы кому другому сердцем — чтоб ни Косте, ни Андрею… Чтоб ни тому, ни другому. От этой нуды замыкался Федор Пантелеевич, седел, — белизна, перекинулась, вступила и в жесткие густые брови.
И все же он с необъяснимой верой, возникающей скорее не от реального представления, а порождаемой чутьем, знал, что хоть Катерина всему в том причина, однако не она повинна в беде их, макарычевской, семьи. И на долю секунды у него не просачивалась мысль, что дает она вольно иль невольно повод Андрею к надежде, что водит, как о том судачили злые языки в околотке, обоих братьев за нос. «Эх, Андрей, Андрей, — думал он горько, — защемило, видать, тебя, будто мульдой! Неужто не найдешь сил, не выкарабкаешься? Не понимаешь, что позором не токо себя, всех в окружку — Макарычевых, Косачевых — покрываешь?»
Читать дальше